Пошла я к соседке.
— Ниц нема, пани сержант, вшистско герман забрав, — ответила мне, и глаза в сторону.
Вернулась я, села рядом с Васей, за руку, как обычно, взяла. Рука горячая, а сам улыбается. Хозяйка вошла наша, Зося.
— Ну то цо, пани сержант, не дала вам банки та холера ясная? Вижу, что не дала, а они у неё в кухне, на полке справа, в коробке из-под туфель лежат.
Пошла я снова к богатой соседке. Говорю: солдат, освободивший вас от немчуры, погибает. Молчит, я показала пальцем на полку, не шелохнётся, тогда я сама взяла коробку. Поставила Васе банки, полегчало ему.
— А может, и выкарабкается, — вздохнула Лилия Ивановна.
— Бардзо ладный хлопяк, — вздохнула пани Зося, помогая мне делать Васе перевязку.
Ушла Зося, ушла Халонен, и я из комнаты выхожу.
— Сестрица Надя, вернись, — просит Вася. — Подойди, повернись спиной. У тебя ватка к юбке прилепилась.
Васина рука легла мне на пояс, опустилась чуть пониже. Я смолчала, погладила его горячую руку. Врачи наши всегда нам, медсёстрам, говорили: любовь делает невиданные чудеса, любовь — сильнее смерти. Пожала ему руку, пошла к двери.
— Сестрица Надя, вернись, — снова просит Вася. — Скажи, а когда меня отправят в госпиталь?
— Как придёт машина, так и отправим.
— Есть ли там, в госпитале, девчата?
— Есть, есть. Сколько хочешь, на любой вкус.
— А как они на нас, рядовых красноармейцев, смотрят?
— Так же, как и мы, — как на братьев наших.
— Может, я там невесту найду. У тебя-то уже кавалер есть, я видел. Но ты мне очень нравишься, Надя.
— Найдёшь себе в госпитале получше, — сказала я, приглаживая ему непокорные волосы. — Такими глазами любую завлечёшь.
Вася улыбнулся и глубоко-глубоко вздохнул. Вздохнул и помер.
— Лиля Иванна! Зося! Васенька наш умер! — закричала я, а сама, как в гипнозе, гляжу на него и не верю.
Медленно с губ Васи сходила улыбка, а глаза были по-прежнему прекрасны. Я опустила на них ладонь. Сколько же я закрыла глаз за войну! Что за доля мне такая досталась!
Постирала я Васину гимнастёрку, галифе, погладила всё утюжком, Зося дала. Надели чистое исподнее. Похоронили Васеньку в гробу, поляк один сделал за бутылку спирта.
Земляк из Устья
Случилось это в Карелии, близ Спасской Губы. Осень 1941 года. Страшное время — отступали мы. А при отступлении всегда большие потери, всегда много раненых.
В лесочке развернулись. Комбат на часы глянул, руку к фуражке кинул, честь нам отдал: за полчаса, как положено, поставили пять двухмачтовых палаток да, поди, ещё пяток одномачтовых. От такой работы вспотеешь до седьмого пота.
Пошёл поток раненых — везут на повозках, сами бредут, крики, стоны. Хирурги пошли к столам. Началось. В общем, привычное дело.
Принимаю я раненого — осколок сидит в голове. Рану осмотрела, побрила и всё: операции на голове мы в медсанбатах не делаем. Наши хирурги, конечно, могли бы, справились — толковые врачи у нас были, все в основном из Петрозаводска. А дело в том, что с ранением черепа надо лежать без движения двадцать суток, нужен покой. Двадцать суток человек нетранспортабелен, а мы ведь всё время на колёсах, отступаем, жмут нас финны. Раненных в голову мы, как можно скорее, отправляем в полевой госпиталь.
— Не довезти нам его до госпиталя. Скоро отойдёт, — говорит хирург Баранов.
Уложила я этого бойца в тихом уголке, мечется он, стонет. Уже в летах, постарше меня, за тридцать ему было. Забегаю я к нему, гляну — живой, радуюсь. Слух прошёл — послезавтра будет отправка в госпиталь. Ну, вот и славно.
Вечером заглядываю: лежит неподвижно, не стонет, глаза открыты — чужие. За руку взяла — холодная. Ладошкой привычно провела по глазам, сверху вниз. Как закроешь глаза, так и заплачешь. Ничего я тут не могла с собой поделать. Ничего. Комбат ругается, слезливой бабой кличет, а Лилия Ивановна Халонен меня защищала, говорила — нет рядом жены, нет матери, а мы, медсанбатовские, поплачем, ему на том свете легче будет. Женщина, мол, обязательно должна слезу уронить над усопшим мужчиной.
Стала я разбирать его документы: красноармейская книжка, вырезка из газетки нашей дивизионной — оказывается, он храбрый боец был, и письмо из дому, треугольник из школьной тетради. Читаю адрес обратный. О господи, мой земляк, пудожский, из деревни Устье. В нашей дивизии в основном парни из Карелии служили, мы свою дивизию любовно звали «карело-финская».
Пишет письмо на фронт старший сынок бойца, почерк ученический, разборчивый, не то что у наших врачей, пишет под диктовку матери. Так что письмо как бы и от жены, и от сыночка. Ну, вначале о том, что в огороде на зиму собрали, затем — как дела в деревне. А далее такие слова, я их запомнила: «Выбрали меня бригадиром рыболовецкой бригады, выбрали всем селом, выбрали заместо тебя, ушедшего на кровопролитную войну. Работы много, работа тяжкая, к вечеру падаю, как подкошенная. За домом пригляд уже не тот, не справляюсь я с шестерима. Все тебя ждут не дождутся. Утром в окна глядят и вечером глядят — не идёт ли папанька с войны. Береги себя от пули и снаряда, помни, что у тебя шестеро ребятишек, и мне, одной бабе, никак не поднять их…»