Я ответил и, оправившись от щелчка по носу, стал переходить в наступление. Говорил бойко о том, что не вышла у беляков «Единая и неделимая Русь», что спасовала «Сизых соколов стая — белогвардейская рать святая» перед храбрыми бойцами Рабоче-Крестьянской Красной Армии…
К моему удивлению, полковник Инютин, словно не услышав всего, что я выпалил, начал тихим голосом повествовать, как уплывали на переполненном пароходе, как плакали, не стыдясь слёз, как он не смог проститься со своей молодой женой и годовалой дочечкой, как неподалеку от Стамбула мучались в лагере Чаталджа, а затем на острове Лемнос, как после всех мытарств приплыли в Болгарию и целовали славянскую землю.
— Кстати, землицы русской горсточку не привезли? — неожиданно вставил печальным голосом Рейдер. — Помирать скоро. Хорошо бы хоть горсть земли родной на гроб.
Ага, о земле на гроб заговорили, и я стал продолжать жечь пламенным глаголом их очерствевшие белогвардейские сердца, сожалея о том, что нет здесь рядом нашего руководителя группы, журналиста из газеты «Правда», уж он-то отметил бы в докладной записке, которая всегда писалась после возвращения домой группы, каким молодцом был молодой тележурналист из Петрозаводска и как он отбрил провокаторов, которых, к великому нашему советскому сожалению, пригрела братская, правда, приходится признаться, несколько близорукая Болгария.
Мне очень хотелось сфотографировать этих господ, и я сказал им об этом.
— Разумеется. Как вам будет угодно, — ответил Рейдер.
— Но сначала по стопочке ракийки из кюстендильских слив, — добавил Инютин.
Помотав головой, понимая, чего это мне может стоить, я пошёл к двери пивницы. На ступеньках я лучше разглядел стариков. Потёртые пиджаки, застиранные серые рубахи, у Инютина мятая старая шляпа.
— Вы из остзейских немцев? — спросил я Рейдера, вглядываясь в его дородное дворянское лицо.
— Абсолютно верно.
— Служили у полковника Бермондта-Авалова в гражданскую? — продолжал я показывать свою эрудицию.
— Нет, я воевал в армии у генерала Врангеля.
— А вы, господин Инютин? — поинтересовался я.
— Я — казачий атаман из Усть-Хопёрска. Мотало меня по всей Кубани. Был при Корнилове. Вот в лацкане у меня серебряный жетон корниловского ударного полка. Карта бита, берег крут…
— Как ваше имя, отчество?
— Коста Инютин. Константин Дмитрич.
— Вот видите, полковник, вы даже имя своё русское забыли, — съязвил я.
Полковники стояли на крыльце, я сбежал вниз, поднёс к глазам фотоаппарат, поднял левую руку. Рейдер втянул живот, Коста кинул руки по швам. Чудесно! Теперь и только теперь я понимаю, каким бы интересным мог быть этот снимок: русский офицер — всегда офицер. Таким я помню по Мурманску генерала Колпакчи, ах, как на нём сидела форма! Старая закалка, старая школа. Офицер в каждом дюйме…
Но по въевшейся журналистской привычке я сказал им:
— Не надо строго вида. Сделайте так, будто вы беседуете. Ну как делают в театре статисты, изображая оживление толпы на дальнем плане. Они бормочут друг другу: «Что нам говорить? Ну что нам говорить? Ну что же нам говорить, когда нечего говорить…»
Подошла наша группа. Я кого-то попросил, чтобы сфотографировали меня со стариками. Прощаясь, Инютин опять щёлкнул каблуками стоптанных туфель. Я сказал, что снимки пришлю позже. И прислал. В коротком письмеце, которое, как мне казалось, во время долгого пути прочитает ещё кое-кто, я писал о нашей счастливой жизни и о том, что с каждым днём мы живём всё лучше и лучше. А в конце я решил клюнуть Инютина по всем правилам. Я написал: «В России сейчас золотая осень. Горят багрянцем осины, виснут до земли, наливаясь красной силой, рябиновые кисти. Прыгают, резвятся солнечные зайчики на озере. А вы, Коста Инютин, этого никогда, никогда не увидите. Прощайте».
Ответа я, конечно же, не ждал. Но письмо из села Плачковцы, где жил Константин Дмитриевич, пришло.
«Плачковцы оттого, что плач тут стоял великий, ибо на Шипке полегло от турецких пуль много болгар и русских. Осень принесла болезнь, меня свалила в постель инфлуэнца, посему пишу лёжа, но как только встану на ноги, я отвечу вам большим письмом».
Так началась эта странная переписка, которая длилась довольно долго. Ах, какой почерк был у старого офицера — чёткий, буква к буквочке, и слог ясный, а язык крепкий.
«Желаю Вам и Вашим близким Счастья и Успеха, а пуще всего Здоровья — этого неоценимого блага. Жму руку».