— Почему печаль, Толья? — спрашивает меня Вирджиния.
— Потому, что нет рядом жены. Она бы тоже любовалась красной лентой в копне ваших волос…
Иногда в баре возникает какая-то особая атмосфера, и небольшой полукруглый зал превращается в оперетту. Тоскует румынская скрипка, Вирджиния бродит между столиками, разносит бокалы «Монастырской избы», рюмки с мастикой — анисовой водкой и дарит каждому посетителю красный тюльпан.
— От дирекции, моля, от директора Стоилкова, моля…
Все поют, поёт и Вирджиния, у неё хороший слух, сильный голос. Немцы сдвигают стулья, кладут руки на плечи соседу и раскачиваются, и гогочут. Гогочут, дескать, не покорили вы нас, не поставили на колени, ничего, придёт время, и мы ещё возьмём своё.
Почти каждый вечер в баре появляется одна странная пара. Она — словно худой, высокий мальчик с каштановыми блестящими глазами. Она пострижена коротко, у неё губы мальчика, который ещё никого не целовал. А он — уже седоватый, с пронзительно добрыми, чуть-чуть погасшими глазами. Иногда лицо его меняется, и он становится похожим на римского легионера. Опыт и юность. Боже, как они танцуют танго… «О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней…» — шепчу я любимые строки Тютчева. А потом они танцуют твист, танцуют весело, слаженно, задорно. Легионер как бы говорит ей, любимой: «Ну какой я, к дьяволу, старик!»
— Ромеку рому. А Вирджинии — джина! — кричит изрядно захмелевший Ромек Вишневский.
Тут же, сидя за крайним столиком, ближе к морю, откуда слышны удары прибоя, я набрасываю стихотворные строки:
На следующий вечер я прочитал это сочинение Вирджинии. Случилось странное: гомонившие немцы утихли, слушая мой голос. Вирджиния вынула из волос алую розу, поцеловала её и сунула в кармашек моего пиджака. Немцы стали просить, чтобы я перевёл стихи. Я не раз уже разговаривал с ними, и они знали, что я говорю по-немецки. Я попытался перевести, а когда закончил, немцы громко хлопали в ладоши и кричали: «Прозит!», звали к столу, наливали в стакан. Так повторялось три вечера. Однажды после моего чтения и аплодисментов немцев меня позвали три поляка — два с телевидения Варшавы, третий Ромек.
— То пане Анатоль есть славянин? — спросили они гуртом. — Пан Анатоль быв под германом в оккупации? Тебе немцы не творили зло? Ты сказал Ромеку, что твоя мама была в тюрьме. Так то правда? Ты знаешь, сколько они славян загубили? Нет им прощения! И не будет во веки веков! Так чего ж пан Анатоль танцует перед гансами и фрицами краковяк? Чего ты щебечешь, коллега? Куда делось твоё достоинство, твоя пшенкность, твоя славянская гордость — наш гонор? Клади два пальца правой руки на горлышко бутылки. И мы все покладем. То будет наша славянская клятва. Больше не подходи к гансам. То вшистко розуме, пане Анатоль? А теперь мы разольём эту бутылку «Выборовой» всем поровну и выпьем за дружбу славян всегда и всюду.
Я было попытался привстать и что-то крикнуть, вроде того, как писано в старинных романах:
— Милостивые государи, вы забываетесь!
Но меня прижали к круглому стульчику крепкие руки поляков. И в голове моей прояснилось: «Да ведь они правы! Тридцать три раза правы! Спасибо, парни, за науку!»
Больше к немцам я не подходил. А с поляками ещё долго-долго переписывался. Ромек Вишневский и его старшая колежанка, милая дама преклонных лет, воспитанница Бестужевских курсов в Петербурге, Бехчич-Рудницка по-братски помогали мне напечатать в польском журнале повесть о нашем земляке, кареле, Герое Советского Союза Алексее Николаевиче Афанасьеве, командире танка, первым ворвавшемся в Люблин 23 июля 1944 года.