– Благодетель умер, но наливочка его живет. Дюжину бутылок припас.
– Боюсь, что после дюжины я не только не встану, но потребуются значительные усилия, чтобы не упасть, – сказал бригадир.
Чопорная англичанка привела дочерей. Двенадцатилетняя Софья в скромном платье смольнянки второго возраста была похожа на мать лицом, но отнюдь не живостью характера, а девятилетняя Катенька, унаследовавшая черты бригадира, напротив, щебетала безумолку, тут же стала раздевать привезенных отцом ярмарочных кукол в нарядах турчанки и эфиопки, топала ножками, требуя восточных сладостей и учила страшую сестру, как отца надо называть по-английски. Когда дочерей увели, Настя сказала:
– Я хочу Соню взять на время из Смольного. Ей двенадцать. Это страшный возраст.
– Но ты и раньше мне писала о ее возрасте тоже самое, – удивился Рибас.
– До ее замужества этот эпитет не изменится, – отрезала жена и объявила, как будто муж только что вернулся с прогулки по набережной: – Завтра мы идем в оперу. В Эрмитаж.
– Не знаю, смогу ли я.
– Мы приглашены. Опера – сочинение ее величества.
– Она теперь сочиняет и музыку?
– Увы. Но медведь, наступивший императрице на ухо, сделал ее весьма чувствительной к слову. Она написала стихи. А музыку – Мартини.
– Мартини?
– Ему покровительствует Храповицкий.
Такое приглашение, когда автор оперы – протеже секретаря Екатерины, а стихи писала она сама – подобно приказу. Настя обрадовалась подаркам, особенно нефритовым ожерелью и браслетам, но наблюдая за походкой мужа, воскликнула:
– Как ты неуклюже ходишь!
– Тебя это не должно смущать, – ответил бригадир. – Некоторые перемены после долгого отсутствия извинительны. Моя походка теперь может иллюстрировать легенду.
– Легенду?
– Да. О командоре. Меня, правда, еще не убили, но тяжелой поступью я уже обладаю.
– Ты сможешь подняться к Ивану Ивановичу?
– Сегодня остерегусь.
– Но и он не спускается вниз.
– Придется нам пока обмениваться записками.
– Он так хотел тебя видеть.
– Мы позовем художника из Академии. Он нарисует мой портрет. А ты и Марк Антонович дополните его словесными описаниями.
Позже Рибас говорил с тестем коротко и при странных обстоятельствах. Бецкий, поддерживаемый с обеих сторон слугами, стоял наверху у края лестницы, а бригадир приковылял к началу лестницы в вестибюле.
– Вас обязательно должен осмотреть Роджерсон, – говорил сверху Бецкий.
– Вы все еще лечитесь у него? – спрашивал снизу Рибас. – Боюсь, если я обращусь к нему, мы никогда не пожмем друг другу руки. Все, что мне нужно, это – покой, хорошая пища и свежие фрукты.
– Я вам тотчас пришлю персики и зеленые огурцы. Заказывайте все, что есть в оранжерее. Настя вам скажет. Как жаль, как жаль.
На следующий день Рибас почувствовал себя лучше и поднялся к тестю в кабинет. Говорили о смерти графа Миниха, последовавшей в прошлом году.
– С кончиной наших друзей умираем и мы сами, – изрек Бецкий. Потом принялся промывать косточки графа Ангальта, которого императрица назначила в кадетский корпус:
– Ангальт хоть и зовется Федором Евстафьевичем, но по-русски не изъясняется. Это я не в укор, бог с ними. Но семена, мною взращиваемые, теперь топчут. Рассадник новых людей превращен в казарму. Никакого уважения к воспитателям. Да и сам Ангальт дает им прозвища, а воспитанники эти прозвища в окна кричат.
Бецкий уж пятый год как был отставлен из директоров и не преминул попенять Рибасу в том, что он уехал в армию, вместо того, чтобы теперь стать генерал-директором кадетского корпуса. Вспомнив о Бобринском, вздохнул:
– Меа кульпа, меа максима кульпа – моя вина, моя большая вина. Алеша вселил в меня уверенность в своей самостоятельности. А оказалось, что птенец-то не оперился.
– Женитьба не пошла ему впрок?
– О, напротив. Влияние жены-баронессы велико. Он купил имение. Прислал мне собственный трактат против пьянства и азартных игр. В нем много сердца.
– Он бывает в Петербурге?
– О, нет. Дорога сюда ему заказана.
После оперы «Олег» императрица заострила свое перо против короля Густава III, и опера «Горе-богатырь» имела шумный успех в придворных кругах. Этим же вечером в Эрмитаже генералитет Потемкина был допущен в руке императрицы. Когда подошла очередь Рибасу приложиться к державной длани, он шел к Екатерине столь медленно, что ее рука на несколько секунд осталась без дела, повиснув в воздухе.
– Простите, ваше величество, мою неловкость, – сказал бригадир.
– Я знаю о вашей болезни, – сказала она. – Если все в армии так неловки, что взяли Очаков, то следует эдакую неловкость лишь приветствовать.