Выбрать главу

Не расскажешь, что ни в «Червяковке», ни особенно теперь, на общеобразовательных, мне еще ни разу не пошили костюма или хотя бы брюк. Переделывают из одежды, оставшейся после отца. Отдают кустарю-сапожнику на Московской изношенные сестрой ботинки: укоротит каблуки, подобьет новые подошвы, и носи, на обновки денег нет и не предвидится.

И признаться не смел, что сам давно попусту обиваю пороги биржи труда: ишь ты, подумает бывший одноклассник, при такой-то житухе хочешь вырвать у меня единственную надежду получить заработок?!

И сказать не мог, до чего опостылела, измучила меня беспросветная участь нахлебника поневоле!

Не признаешься, не объяснишь, не скажешь: всем, кого ни возьми, трудно. Разве только таким легко, кто привык издавна наживаться на людских невзгодах и горестях: недавним нэпманам, теперешним спекулянтам. А о них даже вспоминать тошно.

Но иной раз взбунтоваться хотелось в отместку за бедность, за обиды, которые мама отнюдь не собиралась мне причинять. И по-своему бунтовал. Износила сестра блестящее лиловое платье из вискозного шелка до того, что или на помойку выбросить, или пустить на тряпку, а я его постарался прибрать. Отпорол кружева с рукавов и воротника, натянул на себя — эх, черт, ниже колен. Пригодился крученый шнурок с оконной гардины: подпоясался, завязал концы шнурка бантом, подтянул платье повыше, пышным напуском. Посмотрелся в зеркало и чуть не вскрикнул от удивления: настоящая толстовка, только не бархатная, как у Ивана Михайловича, а лилово-слепящая, шелковая. И ботинки сестры, недавно «обновленные» специально для меня, в самый раз к этому одеянию. Жалко, что из-под перешитых отцовских брюк не видна высокая, почти до колен, шнуровка на них.

Что же, так и буду в одиночестве красоваться пугалом перед зеркалом? Нет, пускай все увидят, мне наплевать!

Однако по Московской, до Западного моста, промчался как на пожар: не столкнуться бы с нашими хлопцами. Зато дальше, по Советской до самой Ленинской, прошагал с вызывающим форсом, то и дело поглядывая по сторонам: первому же оболтусу из недавних нэпманских сынков, осмелящемуся ухмыльнуться, так врежу, что завертится волчком!

Но никто не ухмылялся, слова в насмешку не произнес. Останавливались. Оглядывались, провожая то недоумевающими, то завистливыми, а то и восхищенными взглядами. И, пожалуй, больше всех был удивлен я сам, когда в ближайшие после этого дни по улицам Минска стали дефилировать парни в таких же, как моя, ослепительных толстовках неимоверно ярких окрасок, подпоясанных кручеными шелковыми шнурками.

И вдруг однажды мое лилово-блестящее великолепие чуть не лопнуло, как сверкающе-мыльный пузырь: на углу Советском и Комсомольской, рядом с Домом писателей, нос к носу столкнулся с Иваном Михайловичем Федоровым. Удрать? Некуда, ни одной подворотни поблизости нет. Сделать вид, будто не заметил, и пройти мимо? Непременно окликнет и остановит. Сказать, что теперь многие так одеваются, поэтому не хочу отставать от моды? Не поверит, да и не сумею как следует соврать…

Но Иван Михайлович сам понял, что в эти минуты происходило со мной. Язвительная насмешка, промелькнувшая в его прищуренных глазах, мгновенно исчезла. В голосе, когда заговорил, отчетливо звучало сочувствие, памятное по урокам в «Червяковке».

— Трудно учиться? — спросил он.

Я растерялся от неожиданного вопроса. Сказал, чтобы не касаться главного, угнетавшего день за днем:

— Стараюсь не хуже других…

А Иван Михайлович и это, скрываемое, понял. И улыбнулся, кивнул головой:

— Знаю. Занятия у вас по вечерам. Чтобы такие, как ты, днем могли работать, а не пугать прохожих попугайским оперением.

— Но ведь работы нет! — невольным вскриком вырвалось у меня.

— Будет работа. Получишь… И чтобы я тебя больше не видел в этой хламиде… У башкир, брат ты мой, есть мудрейшая поговорка: «Чем хуже, тем лучше». И к тебе хорошее придет. Только ты верь. Самое опустошающее — безверие...

«Будет работа… получишь… верь…»

А я и ему не поверил: откуда ей взяться, работе, если на бирже такими, как я, хоть пруд пруди?!

Говорят, чудес не бывает. Еще как бывает, да и какие расчудесные из чудес…

Два дня спустя на бирже труда мне впервые вручили направление: чернорабочим, подносчиком кирпича на строительстве обсерватории за городом. Город кончался там, где теперь находится Дом печати. Дальше — сосновый лесной массив, теперешний парк имени Челюскинцев, а за ним, с правой стороны шоссе, стройка. Далеко? Очень: пешком из конца в конец через весь Минск, полтора часа ходу. Приступали к работе ровно в девять утра и заканчивали такие, как я, несовершеннолетние, в четыре дня. А занятия на курсах начинались в шесть часов вечера. Значит, надо было успеть добежать домой, помыться, переодеться, поесть и ни в коем случае не опоздать на первый урок.