– Я не об этом, Фока.
– А о чем?
– А о том, черт тебя дери, что это не патроны, которыми ты банчишь в Интернете! Это танк, Фока! Редкий, когда-то грозный. В нем люди умирали. Умирали, а сами с большой долей вероятности продолжали лупить из всех орудий по врагу. И что теперь? В коллекцию олигарха его? Чтоб на рублевской даче стоял? Пусть его берет Кузьмич, пусть ставят его в музей, пусть делают памятник. Но продавать его богатым гадам я не дам.
– А ты моралист! – Фока сплюнул и шагнул к Танину. – Я тебе тоже кое-что скажу, Андрей. Нас здесь пятеро, так? Значит, каждому причитается по пятой части. И я буду поступать со своей частью как захочу.
Ганин вздохнул:
– Ничего-то ты не понял.
– А я и не обязан! Я свое хочу забрать!
Рука Ганина, которая минуту назад держала стакан с водкой, описала полукруг и кулаком прилетела Фоке в челюсть.
– Ты… – выдохнул Фока кровавым пузырем и стал оседать.
Прилетела вторая рука, снова попала в челюсть.
Фока попытался уцепиться за куртку Ганина, промахнулся и упал лицом в землю.
– В этом танке гибли ребята, Фока. Там мог быть мой дед. Или твой. Или Сереги со Степой. И ребята эти знали наверняка: если сейчас бросить танк – сбежать, дернуть, отдать его фрицам на распил – будет плохо. Всем будет плохо, Фока. Их женам, детям, внукам, правнукам. Будет плохо мне и тебе. А ты заладил, как тот черт: «Мое! Мое хочу забрать!»
Пальцы Фоки сжались, зарылись ногтями в землю. Под головой его расплывалось маленькое красное озерцо.
– У меня все. Если тебя это не устраивает, можешь валить! – Ганин поднял голову. – Я ко всем обращаюсь! Если есть что сказать, говорите! Или если вам что не нравится, собираем вещи и разбредаемся. Нету больше отряда!
– Не кипятись, Андрей, – Виктор Сергеевич поднялся со своего места. – Я с тобой.
Серега и Степан переглянулись. Серега осклабился:
– И что, Андрей? А если бы мы с тобой так встали, ты бы и меня по морде?
Ганин, выпрямившись, смотрел на него. Виктор Сергеевич подошел и встал рядом. Засунул пальцы за пряжку ремня. Там у него на ремне, знал Ганин, висел нож: небольшой, не длиннее ладони.
В костер будто подкинули дров. Он полыхнул, искры выпрыгнули и унеслись навстречу луне. Полной? Ганин на секунду повернул голову, чтобы посмотреть. «Полной, – с каким-то злым удовлетворением констатировал он. – В полную луну все беды. Люди превращаются черт-те во что».
На земле застонал Фока, сжал грязными пальцами лицо.
Ситуацию разрядил Степан. Шмякнув смачный подзатыльник брату, он прикрикнул:
– Слышь, воин. Утихни.
От шлепка Серега был вынужден опереться ладонью об землю, чтобы не загреметь мордой в костер. Вскочив, он боднул головой в Степу: «Че ты?» Впрочем, в восклицании этом не было злобы. Как собака, которую огрели за провинности, ластится к хозяину, так и Серега, получив леща, вскинулся по привычке, но пойти против старшего брата он не мог: в голосе и позе его очевидно было нежелание раздувать конфликт. В Серегиной деревенской семье иерархия блюлась строго: старшие били младших и никогда наоборот. Серега, будучи младшим, впитал этот закон с малолетства.
– Охолонись! – сказал Степан брату.
И Ганин удивился: из каких это глубин памяти Солодовников-старший выудил это подзабытое слово.
Несмотря на тревожный момент, Ганин не смог сдержаться и улыбнулся.
– Ты, Андрей, не обижайся на дурака, – извинился за брата Степан. – Он молодой, дурной. Всегда хочет хозяйством меряться. Забыл, что ли, Серега? – повернулся он к брату.
– Не забыл! – буркнул тот в ответ.
– Чего не забыл? – спросил Ганин.
– Да батя у нас, – Степан отмахнулся от дыма, – бывало, копал огород, а из-под лопаты лезло всякое: то ружьишко подденет, то сабельку какую, то каску. Ну, и мы с Сереней повадились. Дай, говорим, батя, мы сами будем копать. Ну а батя, конечно, завсегда. Копайте, говорит, наконец-то дожил, хоть посижу спокойно. И этот мой меньшой взял однажды да и выкопал коробку с орденами. И ладно б выкопал и принес: вот, мол, так и так, давайте решать, что делать. А ордена, знаешь, с тридцать седьмого года, советские. И видно, что тот, чья коробка была, чего только в этой жизни не перевидал. И сгинул здесь: может, в сорок первом, а может, позже, когда партизанил или когда наши обратно шли. А может, специально закопал коробку, когда фрицы его в плен брали. Короче, черт его разберет… Ну, и Сереня, малец (а был он в то время классе в четвертом, а я, значит, в восьмом), коробку эту прихоронил: никому про нее не сказал. А наутро в школе понес ее к пацанам на папиросы менять. И вот тогда-то директор его и словил. А потом выдал бате, как говорится, с поличным. Видел я от бати всякое, но в тот день переплюнул он сам себя. До утра драл Сереню. Положил его на колено и ремнем – раз! И два! И орал на него: «Ты, паскудина, чужую доблесть на папиросы пошел менять! Да я тебя, сукин ты сын! Я тебя!» Тут уж и мамка за Сереню вступилась, а на самого его страшно было смотреть. Не буду, кричит, батя, больше так никогда! А жопа – ну прямо огненный закат. Помнишь, что ли, Серень? – Степан подмигнул брату.