В то утро в Хамбер-тауне, когда папа закончил свою болтовню и собирался начать распространять бутылки, а Том Блэйн — заворачивать их и принимать деньги, сквозь толпу протолкалась бесчувственная старая кляча, хрипя и постанывая, с рукой на груди и длинным костлявым лицом, совсем сморщенным от ужаснейшего страдания, так что мне пришлось дважды выпучить глаза и сглотнуть, прежде чем я убедился, что этим древним страшилищем был мой собственный папа, Сэм Лумис собственной персоной, снова немного разыгравшийся и жаждавший продолжать игру.
— Ты там! Ты говоришь об исцелении? Я выхожу вперед, к тебе, но для меня нет никакой надежды, нет, так как мое несчастье свалилось на меня из-за греховной жизни. Ах, господи, господи, прости жалкого гадкого старика и позволь ему умереть, не так ли?
— Ну, дружище! — ответил папа Рамли. — Господь прощает многих грешников. Выйди вперед и откровенно выскажись! — Он был слегка обеспокоен. Папа сказал нам позднее, что не был уверен, видели ли меня вместе с Сэмом, разговаривавших у забора.
Сэм, этот старый негодяй — мой папа, обратите внимание — сказал:
— Вечная ему хвала, но позволь мне облегчить душу!
— Позвольте несчастному пройти вперед, добрые люди — он больной человек, я вижу. Подвиньтесь, прошу вас! — Люди уступили Сэму дорогу, может быть, и из жалости, и потому, что он мог быть немножко более привлекательным. Он, действительно, выглядел почти что смертельно изнуренным — кашлял, шатался, приостановился у задней стенки фургона и позволил Тому Блэйну поддерживать его. Если бы я не видел многозначительного покачивания головой, я бы уже был там, вне себя от возникшей обеспокоенности и, возможно, испортил бы дело.
— Находит на меня иногда внезапно, — сказал Сэм, чтобы избежать критики тех, кто мог заметить его рядом со мной перед выступлением, устойчивым и очень сильным. — Действительно, внезапно! — и, отвернувшись от толпы, он подмигнул папе.
С этого момента можно было подумать, что они занимались таким делом долгие годы. Я прошептал в ближайшее ухо, которое, оказалось, принадлежало Минне Селиг:
— Это мой папа.
— Да? Я, в самом деле, видела вас вместе.
Бонни сказала:
— Он не такой уж и сцыкун!
Я почти вырос от гордости.
Папа Рамли уже наклонился к Сэму, мягкая ангельская улыбка расплылась там, где можно было видеть его лицо, окаймленное черной всклокоченной бородой. Его голос звучал, словно кленовый сироп, льющийся из кувшина.
— Не отчаивайся, человече, — не надо, и подумай о радости на небесах, которая ожидает раскаявшегося грешника. Скажи, наконец, где же тебе болит?
— Ну, болит повсюду внутри груди, с зигзагообразным омертвением.
— Да, да. Немного болит впоперек, когда ты дышишь?
— О, господи, я именно это имею в виду!
— Да. Ну вот, сэр, я могу читать в сердце человека, и вот что я скажу тебе об этом грехе, он уже почти искуплен раскаянием, и все, что тебе нужно — это вылечить боль в груди, так, чтобы устроить прямой путь к святому духу и прочему — только, конечно, тебе придется постараться.
Том Блэйн, очень развеселившийся, оказался прямо там, с бутылкой «Матери Спинктон» и деревянной ложкой его собственного изготовления. Я сам так никогда и не понял, как только обычная кленовая деревяшка могла выдерживать и оставаться целой, одновременно обугливаясь и сморщиваясь, что всегда происходило под воздействием Матери, но я ничего не могу поделать, кроме как рассказать историю так, как она произошла. Буду проклят, если эти два старые озорники не говорили, долго и скучно, еще минут пять, тогда как Том держал ложку, прежде чем Сэм, наверно, дал себя уговорить и проглотил немного. Я считаю, что им повезло: если бы «старая леди» разъела дерево ложки и вылилась, пока они говорили, толпа могла бы линчевать всю нашу компанию.