Теперь, поворачиваясь ко всему этому спиной, я чувствую себя свободным, как никогда раньше. И в самом центре этого вихря свободы кружишься ты, подлинная, красивая, настоящая женщина. В твоих объятиях я смогу найти всю красоту, о какой только мечтаю. В твоих глазах отразятся мои глаза, и я увижу новые горизонты, и меня одолеют совсем новые мечты. Остаётся только одно — скажи «да», прими меня и наши чувства друг к другу. Мы не можем дольше отказываться признаться себе в них и прятаться за «положено» и «не положено», и кивать на неидеально складывающиеся обстоятельства. Мы должны отринуть ложь и недомолвки и предаться тому, что сжигает нас изнутри, что вспыхнуло между нами. Это единственный путь к правде и свободе и к тому могучему новому языку, на котором мы будем говорить друг с другом. Ты согласна?
Она не отвечает.
— Ты согласна? — повторяю я вопрос, потому что мне нужен ответ.
Она исчезла.
Я дёргаюсь, обнаружив это.
Когда она сбежала? Я начинаю прикидывать, что мог в запальчивости сказать излишне доверительного или неприятного, отчего Сильвия предпочла потихоньку выскользнуть из комнаты, но обнаруживаю, что у меня не осталось от неё тайн, я выложил ей всё до донца.
А потом я думаю: когда же она пришла?
Я не помню, чтобы открывал ей дверь или вёл с ней беседы, ни слова, а когда я перевожу взгляд на стол, он пуст; то есть я не предложил ей ни чая, ни кофе, ни хотя бы воды, даже пепельницы не поставил, хотя знаю, что она курит; всё это никак на меня не похоже. Не было её здесь.
Мне всё это привиделось. Нет, не мой монолог, потому что у меня пересохло в горле от долгой речи, а слова из неё — из моей исповеди — висят в воздухе. Но слушательницы у меня не было.
Это грозный знак.
А телефонный звонок? Я был занят беседой, то есть монологом, когда меня прервал телефон. Я помню своё из-за этого раздражение. Потом кто-то оставил сообщение, это было минут десять-пятнадцать тому назад. Сильвия, кто ж ещё! Если б не это наваждение, что она сидит у меня, я б, конечно, кинулся к телефону, ведь я жду от неё звонка, вот с какой стати...
Я иду к автоответчику, нажимаю кнопку, лента начинает мотаться. Голос мужской:
— Сигбьёрн? Это Фруде Райсс. Ты, я полагаю, в отъезде, но не мог бы ты позвонить мне, как только по возвращении прослушаешь это сообщение. Я ждал тебя и вчера, и в прошлый вторник, но ты не появился. Хотя мы договаривались, что ты будешь звонить и предупреждать, если не можешь прийти, чтобы я отдавал время другим пациентам. Честно сказать, я сердит. Но ничего страшного. Если ты не проявишься до выходных, я буду считать, что тебя нет и во вторник не будет, ладно? Привет.
Фруде! Поди ж ты, ему не хватает наших игрищ, наших маленьких ритуалов. Хотя мог бы догадаться, что у меня дела поважнее.
Начинает-таки земля уходить из-под ног. Неприятно думать, что я не полностью контролирую ситуацию, сижу и болтаю с человеком, которого тут нет. Хотя я говорю ему такие важные вещи. Ладно, в другой раз повторю.
Может, надо попросить у Фруде таблеточек?
Фруде знает, как у меня чешутся руки сделать что-нибудь с его конторой. Мы едва ли не с этого начали наше знакомство; в первый сеанс я предложил ему обмен услугами. Я навёл бы глянец в его хоромах, а он соответствующее время вёл бы меня бесплатно. Фруде отказался. Он сказал, что кабинет его устраивает, а денег на ремонт нет.
Сейчас это помещение примерно девять на восемь метров, оборудованное умирающей пальмой, старым, обшарпанным столом красного дерева и парой не грешащих ни элегантностью, ни удобством кресел, обшитые грязно-розовой шерстянкой подушки которых покоятся на треногах из белого крашеного ламината. Особенно кресла меня возмущают. Возможно, это останки какого-нибудь лечебного центра восьмидесятых годов, во всяком случае, стоит мне сесть в одно из них, и я чувствую себя больным. Я бы предпочёл, чтобы Фруде обзавёлся классической кушеткой а-ля Фрейд, желательно кожаной, хотя вообще я лично отношусь к такой мебели с иронией. Но осознание того факта, что я прохожу курс психоанализа, стало бы более вещным и явственным, а за что иначе я плачу? «Такими больше не пользуются», — ответил Фруде, когда я указал ему на недоработку.
Он курит в конторе, особенно когда вечерами возится с записями, поэтому и запах, и никотин въелись в стены некогда цыплячьего цвета. Дощатый пол декорирован жухлой и унылой дорожкой в красно-коричневых тонах, единственным достоинством которой является неоспоримая древность, возможно чего-то стоящая. Выходящие на Акерсгатен окна всегда закрыты пыльными, пошедшими волной жалюзи мышиного цвета. Диплом Фруде красуется в раме из IKEA у него за спиной, рядом с семейной фотографией: жена в толстенных очках, судя по выражению лица, тоже заплутавшая в лабиринтах бессознательного, и два светлоголовых, коряво постриженных вихрастых ребёнка младшего школьного возраста. Огромная картина кричащих тонов доминирует над соседней стеной; оранжево-алый ночной кошмар: мощные, экспрессивные мазки, абрис двух беспомощных, вытаращенных глаз и раскрытого в беззвучном крике рта. Фруде отказывается раскрыть авторство, так что это наверняка подарок от пациента. Во всяком случае, от созерцания сего портрета душевный недуг не утихает, поэтому я всегда сажусь к нему спиной, и перед моими глазами оказывается нормальная, при таком богатстве выбора, Фрудова жена и отпрыски.
Контора провоняла какой-то пакостью хуже никотина, чем-то навязчивым, кислым, вызывающим зуд. Этот дух неистребим, и я думаю, я знаю, что это: запах шизофрении. Один мой знакомый проработал несколько лет в психушке и говорил, что унюхивает шизофреника даже в трамвае.
Сам по себе Фруде Раисе ходячая карикатура на психотерапевта. Его русые волосы всегда на три-четыре сантиметра длиннее приличного, а всякие следы тщетных попыток как-то уложить их исчезают к середине дня, когда я имею обыкновение посещать его. К этому моменту он успевает взъерошить волосы своими потными, жирными пальцами самое малое раз сто. Чтобы Фруде мог думать, он должен чесать голову или тереть подбородок или мять верхнюю губу; последнее раздражает меня безумно по той причине, что во время беседы я никогда не вижу его рта полностью. Он носит короткую бородёнку и любит её скрести, так что меня частенько подмывает рассказать фрейдистский анекдот о бороде, но проблема в том, что от Фруде анекдот бумерангом вернётся ко мне — точнёхонько в физиономию. «А почему ты об этом подумал?» — промямлит Фруде, снимет с носа очки и примется вертеть их в руках. Очки массивные, внушительные, в таких вещают телевизионные метеорологи, и за час нашей беседы он засаливает стекла пальцами полностью. Он беспрестанно то снимает, то надевает очки, без них глаза его становятся маленькими, прищуренными и вглядываются в тебя с той близорукой сосредоточенностью, которую многие принимают за проницательность и смелость.
Ни Фруде, ни его жена не утруждают себя банальностями типа утюжки рубашек. Те, что он носит, хлопочек от Ralph Lauren, столько раз были постираны, ни разу не будучи выглажены, что замины отпечатались в ткани. Рубашки приняли свою собственную форму, не всегда совпадающую с идеальной. Если в конторе совсем холодно, как сегодня, он накидывает коричневый пиджак, бесформенный мешок из твида или вельвета с просвечивающими локтями. Ему сорок пять, но одевается он на шестьдесят.