Выбрать главу

Через неделю он записал:

«Вечером у Шопена. Нашел его в крайнем упадке сил, почти без дыхания. Мое присутствие помогло ему спустя некоторое время прийти в себя».

Осенью он узнал о его смерти — он был в Вальмоне, возился в старом аббатстве с витражами, которые он реконструировал по своим рисункам, по просьбе кузена Борно, унаследовавшего Вальмон от Батайля.

«Какая потеря! Сколько подлецов живет преспокойно, в то время как угасла такая великая душа!»

Ему и без того было грустно в Вальмоне: «Увы! Эти места изменились все же меньше, чем люди, которых я там увидал».

Он проезжал с кузеном Борно мимо дома священника рядом с маленькой церковью. Он растрогался и заговорил о мирной деревенской жизни, об уединении и покое. В практичном Борно он не нашел никакого сочувствия: «Мои соображения не трогают его, и на обратном пути он опять вернулся к своим акрам земли, травосеянию и т.д. Спускаясь по крутой дороге, огибающей его лес, он показывал мне сделанные им улучшения, печь для обжигания кирпича и т.д. Мы проехали мимо кладбища — я не мог удержаться, чтобы не подумать о месте, где лежит мой бедный Батайль».

Грустно, грустно...

Он вернулся в Париж, в новую свою мастерскую на улицу Нотр-Дам де Лоретт. На правый берег он переехал впервые. Прежде, если он и менял квартиры и мастерские, то все же оставался в довольно строго очерченном пространстве — набережная Сены, Латинский квартал, Сорбонна, улица Гренель, Университетская улица. Обе палаты — в Люксембургском и Бурбонском дворцах — были совсем рядом, он десятилетиями ходил по одним и тем же маршрутам, ступал по одним и тем же камням. Переезд был для него делом нелегким, он пересаживал себя осторожно, как пересаживают старое дерево, с громадным оковалком земли на корнях, собираясь, примериваясь, заранее сокрушаясь о предстоящих неудобствах и хлопотах. Кроме того, переезд и чисто технически был для него сложным делом: он перевозил свой скарб по частям, неделями.

Так или иначе он обосновался на улице Нотр-Дам де Лоретт в колоссальной, как депо, мастерской. Кроме размеров, у этой мастерской было еще одно преимущество: она была расположена совсем рядом с особняком баронессы Форже, на улице Ларошфуко. С годами они все больше и больше привыкали друг к другу, баронесса постепенно и очень пристойно увядала, как умеют увядать только француженки, неизменно сохраняя спокойствие и рассудительность. Но у баронессы была привязанность, может быть, более страстная, более истовая, нежели ее домовитая и солидная любовь к Эжену Делакруа. У Жозефины Форше была страсть к Бонапарту.

В огромной прихожей перед величественными лестничными маршами стоял на постаменте в виде колонны прекрасный бюст императора работы Кановы. В восьмиугольном салоне висели фамильные портреты и портреты императора, Марии-Луизы, Жозефины и ее двух детей — принца Евгения и королевы Гортензии; напомним, что баронесса Форже приходилась Жозефине Богарнэ, первой жене Бонапарта, внучатой племянницей.

В комнатах особняка на улице Ларошфуко иногда можно было встретить живую тень, участвовавшую в известном побеге и не произнесшую с того самого дня ни единого слова. Тень бродила по комнатам, присаживалась в кресла, вязала, иногда улыбалась — очень ласково. Тень была матерью баронессы Форже, женой генерала, оставшейся в тюрьме Консьержери вместо мужа.

В одной из комнат на стене висела сабля Мурад-бея, подаренная Бонапартом своему адъютанту в память египетского похода. В витринах, за стеклами бережно хранились давние сувениры Святой Елены и недавние — крепости Гам. В крепости Гам по приговору суда пэров шесть лет провел кузен баронессы Луи-Наполеон Бонапарт. Жозефина не раз навещала своего кузена в тюрьме и в один прекрасный день с восторгом узнала, что, переодетый маляром, он бежал.

Жозефина твердо верила в то, что рано или поздно представитель династии Бонапартов снова займет французский престол. Она была бонапартисткой по крови, по убеждениям, по темпераменту — твердому, властному, чрезвычайно практическому.

Был ли бонапартистом Эжен? И для него, разумеется, время империи было временем славы и благополучия его близких, и он с благоговением относился к памяти императора, но он любил это время, как любят картину, как изумительный фон, как пышное, но далекое зрелище. У него не было особых оснований быть недовольным июльской монархией. У него были заказы, несравнимые с заказами ни одному другому художнику, были, следовательно, деньги, была, правда, несколько скандальная, но прочная слава. Разве вот только в академию его не хотели принять.