Выбрать главу

Спят ильчизан — жены пастбищ, — на все лето ушедшие из кишлака в верхнюю пастбищную долину, чтобы пасти скот всего кишлака, готовить овечий сыр, не видеть мужчин, потому что строго-настрого запрещено мужчинам показываться в этой долине, видеться и разговаривать с женами пастбищ. Всему миру известно: если мужчины придут в айляк, случится большая беда, — в ту же ночь волки порежут всех овец и баранов. Только один мужчина может снизу прийти сюда, чтобы принести женщинам дневную порцию тутовых ягод, чтобы сказать старшей женщине, единственной, с которой ему разрешается разговаривать: «Ио-парва́-и-дэгор», чтоб погнать поутру скот к склонам долины и весь день подремывать на каком-нибудь краешке облака, которое само по мокрым черным камням незаметно подобралось к нему, гонимое солнцем от ледника. Этот мужчина — очередной пастух, «путц». Этому мужчине одиннадцать от роду лет, но он вовсе не мальчик, он действительно мужчина, потому что цепки его пальцы, сильны его руки, жилисты и крепки его ноги, и велика ответственность, которую возложили на него старейшины кишлака… Отсюда, с облака, он может кричать на овец. Только к ним он может обращать свой человеческий голос. С женами пастбищ, как с призраками, он должен молчать. Если б, забывшись, он рискнул заговорить с ними, они зашвыряли бы его камнями, потому что ни одна из них не осмелится нарушить закон. Пусть даже она его собственная сестра — с ней нельзя разговаривать. Вечером он может подойти к старшей женщине. Его дежурство окончено. Завтра на смену ему из утреннего тумана к айляку придет другой. И старшая женщина скажет ему: «Возьми, Хурам, этот курут, и этот творог, и это кислое молоко, отнеси в кишлак… Неужели ты так и не расскажешь мне, какие новости в кишлаке?..» Но он промолчит, он знает закон: нельзя рассказывать новостей, ведь никто не может ручаться, что покой жен пастбищ не нарушит какая-нибудь случайная весть… И даже если среди ильчизан окажется беременная жена одного из дехкан, муж ее не должен об этом знать, — только старейшина может ведать об этом, — ведь все равно ей никто не позволит спуститься в кишлак, она будет рожать наверху, среди подруг и овец…

Сипит кумган, шумит, прыгая, речка. Хурам открывает глаза: Арефьев лежит на боку, раскрыв рот, и потихоньку храпит. Белый халат Одильбека сгорблен перед огнем.

— Что же ты сразу не разбудил меня, Одильбек? Ведь времени у нас мало.

— Рафик Хурам, — оборачивается от огня Одильбек. — Ты ночь ехал, не сердись, я думал — тебе хорошо.

— Арефьев, вставай, басмачи…

— А… — Арефьев сел, протирая глаза. — Вот оказия… Неужели заснул?..

— Еще как! — усмехнулся Хурам. — Давай чай, Одильбек, здорово пить хочу.

— Рафик Хурам, — Одильбек подсел к Хураму на корточках, — ты большой человек и законы новые знаешь. Скажи, как мне быть… Я хотел резать барана, тебя, дехкан угостить, а мне дехкане говорят: «Слух пришел, рафик Хурам в кишлаке Лицо Света большой устроил скандал, когда ему барана зарезали». Старый закон велит резать, ты наш гость дорогой, новый закон… правда, я стар, не знаю, как поступить.

— Ты молодец, Одильбек, — похлопав старика по колену, весело сказал Хурам. — Вижу дружбу твою, уважение к тебе у меня большое. Очень хорошо сделал ты, что мне это сказал… Конечно, не надо резать. Лепешки есть, сыр есть — достархан есть, сыты будем. Если хорошо работа пойдет, мы сами премируем баранами твой колхоз, тогда и большой пир устроим. А сейчас не надо пиров… Арефьев, подсаживайся-ка. Пей.

Приняв пиалу, в которой чаю из вежливости было чуть налито на донышко, Хурам передал ее Арефьеву.

— Ох, мне бы по-русски, — поморщился Арефьев. — Вот уж этого обычая не люблю.

— Я и сам отвык, да ничего не поделаешь… Пей, старина. Он тебе зато двадцать раз нальет. Посмотри на его лицо, аж борода сияет, так нравится ему нас угощать!