Буэнос-Айрес... Рио-де-Жанейро... Пернамбук... Джорджтаун...
Едва начинались одни праздники, как обе женщины все с той же детской непосредственностью, не успев насладиться одними, строили новые планы, мысленно проносясь над континентом, словно тот был предназначен лишь для их удовольствий.
"Двоюродный брат Аниты, летчик-лейтенант..."
Он ненавидел летчика-лейтенанта, он ненавидел всех летчиков на земле и в небе. Она не писала, сколько ему лет, но называла Хосе.
"Только не смейте ревновать, бедный беби..."
Он представлял себе ночь, небо в звездах, террасу, оркестры, спрятанные за цветочными кустами... Должно быть, лейтенант с увлечением говорил ей о своих полетах и увиденных с высоты Кордильерах.
"Это займет меньше времени, чем морское nymeutt стене, но зато будет куда более увлекательным..."
Конечно, увлекательным. Каждый день приносил ей все новые игры и забавы. Весь мир был на службе ее фантазиям-корабли, на которых такие люди, как Билл Лигет, организовывали балы травести или "погони за сокровищами" и где, словно по мановению волшебной палочки, можно было встретить очаровательных пассажирок; весь высший свет Вальпараисо сбегался теперь к донье Риверо; даже небеса приветствовали ее, предоставляя в полное распоряжение быстрокрылые самолеты авиалинии.
"...Еще не знаю, поеду ли я через Бразилию или Боготу..."
Таких женщин, как она, в мире насчитывалось много тысяч. Каждый день они толпами приезжали в "Вашингтон", как и мужчины, у которых жизнь тоже напоминала сказку.
Накануне утром двое таких господ встретились в баре англо-американского дворца. Они не были знакомы, но узнали друг друга по какой-то невидимой примете, подобно тому, как узнают друг друга ангелы, принимая человеческое обличье.
В этом отеле, например, с его бесшумными вентиляторами, никому ни разу не пришла мысль заговорить с ним. Для этих же двоих, прибывших из разных уголков света, хватило пароля - "Ахмед III", имени лошади, чтобы признать в другом своего брата, и с этой минуты все слова, которыми они обменивались, были закодированы- будь то название ресторана в Сингапуре, имя майора индийской армии или маленькой таитянской танцовщицы.
Очнувшись от забвения, безразличный к пустому взгляду секретаря, Фершо продиктовал еще несколько фраз, настойчиво повторяя их, а затем снова куда-то пропал. Внезапно пальцы Мишеля, сжимавшие карандаш, судорожно вздрогнули.
Это походило на порыв души вперед, за которой его тело, привязанное к этому стулу, этому столу, к этой, вызывавшей у него отвращение террасе, не могло последовать.
Гертруда Лэмпсон может ускользнуть от него. Он это чувствовал, он был уверен в этом. Она приняла приглашение красивой чилийки, как примет другие. У нее не было особых причин вернуться. Сегодня ее мог прельстить полет в самолете, завтра - другое приключение.
Как она там выразилась? Нет, он не станет вытаскивать письмо из кармана. Он вспомнит по памяти слова, написанные длинными, игольчатыми, полными энергии и небрежности буквами.
"Как жаль, что ваш дорогой старик так нуждается в вас..."
Дорогой старик был здесь, в своей, сомнительной чистоты, открытой на груди пижаме, с его плоским, как барабан, животом, с закрытыми или полузакрытыми глазами.
Еще дальше она писала:
"Если бы вы могли добиться от своего дяди..."
Что же такое он наболтал ей по этому поводу? Мишель не помнил. Должно быть, совсем опьянел, когда рассказывал ей о своей жизни, играя в ту ночь с действительностью, как ребенок играет с мыльными пузырями.
Должно быть, объявил ей, что живет в Колоне с богатым дядей, настоящим маньяком...
"...Как жаль, что ваш дорогой старик так нуждается в вас..."
Разве он раздумывал, как ему поступить в маленьком баре на площади Клиши, когда товарищ, чье имя он уже забыл, заговорил с ним о некоем господине Дьедонне, искавшем секретаря? Чтобы наскрести денег на дорогу, он пошел даже на то, чтобы продать остатки жениного гардероба, понятия не имея, чем все кончится.
Разве раздумывал он в тот дождливый вечер в Дюнкерке, когда, не сказав ни слова, не сделав движения, прошел мимо Лины, понимая, что бросает ее навсегда ради приключения?
"...Как жаль, что ваш дорогой старик..."
Иногда мимо них из "Вашингтона" или направляясь туда, проезжала коляска на бесшумных шинах, и цоканье копыт звучало подобно легкой музыке.
"...Дорогой старик..."
Дорогой старик уснул, как с ним теперь это часто бывало. Его рот с желтыми зубами был приоткрыт, а руки на подлокотниках расслабились.
Мишель смотрел на него, не видя. Он думал. И мысли его унеслись далеко. Но не в космос, а в самую гущу жизни. У него возникло ощущение, будто то, о чем он прежде только догадывался и что всегда ускользало от него, обрело вдруг четкие очертания.
Такие женщины, как мистрис Лэмпсон, как ее подруга Риверо и многие другие, как мужчины из "Вашингтона", узнававшие друг друга по кличке лошадей...
Не к этому ли миру стремился он всегда, с самого детства, с той минуты, когда, оглядевшись, увидел убогие стены домов и сумрачные улицы Валансьенна?
Эти люди не говорили о деньгах, не зарабатывали их, не подсчитывали, не хранили ревниво, как делал Фершо.
С презрительной улыбкой, словно продолжая чудесную игру, проходили они мимо склоненной в поклоне толпы.
Увиденный через такие окуляры великий Фершо становился маленьким и жалким со своей, полной никчемной борьбы, жизнью. Теперь он сидел тут, в этом шезлонге, в трех бетонных стенах квартиры с деревянной балюстрадой, как символ определенного вида существования.
Заработанные миллионы, десятки миллионов, может быть, миллиард, претворились в желудочное расстройство и борьбу с крысами, в кляузы, мелочные дрязги с Аронделем, в телефонные звонки к мэтру Обену или к другим чернокожим.
Сидя неподвижно, Мишель ждал, а его взгляд, помимо воли, скользил по бледной груди Фершо, вид которой всегда вызывал у него тошноту, по животу, на котором брюки держались на веревках и из них высовывался кусок серой ткани.
"...Дорогой старик..."
Вот тогда-то, внезапно, без какого-либо перехода, без толчка на него нашло озарение. Но он не вскочил со своего места, не задрожал, а только смертельно побледнел, потому что ему показалось, что кровь застыла у него в жилах.