Выбрать главу

В юности цветок этот, уже превратившийся в бутон, всё более и более наполняется жизнью, её полупроснувшейся силой. И сама юность — это тот бутон, чуть приоткрывшийся к свету. Он как бы приоткрыл губы навстречу солнцу и готовится к поцелую, которого свет солнца вот-вот коснётся. Молодость — это время, когда юноша превратился в мужчину, все силы его тела и души объединены и равнозначны, они как братья идут, обнявшись, по жизни, им кажется все доступным и возможным, когда они вместе. Это как бы один стебель с двумя прекрасными цветками.

И вот она, зрелость. В эту пору человеческое тело уже расцвело во всю свою мощь, уже проявило всё, на что оно способно. Цветок же души человеческой только ещё начинает цвести. В нём ещё всё впереди, и красота его только наливается. Именно здесь, в зрелости, человек начинает не просто ощущать, как в молодости, что есть в нём не только то хорошее, но чувствует уже и что-то ещё, что даёт о себе знать не всегда, не каждую минуту, но всё более и более властно начинает повелевать. Теперь, в зрелости, это порою становится властью совершенно чужой. Иногда человек приходит в смятение и даже порою в ужас от этой чуждой власти, которая всё время хочет сделать жизнь лишь своей принадлежностью. В смятении человек ищет опоры, просит помощи, чувствуя, что эта третья сила порою неодолима, если никто не поможет. И вот тут он, человек, начинает осознавать, что за пределами — так ему пока чудится — есть эта спасительная сила, которую он ощущал младенцем в глазах матери, а позднее во взгляде отца. Но сила эта вроде бы далеко, она только иногда касается души. Это Бог. И есть ещё один свет, который он с детства воспринимал от прикосновения матери. Это Родина. Это земля, и воздух, и река, блещущая солнцем на перекатах, это бабочка, летящая по воздуху, это облако, это ель, это крыша избы, потолок и своды твоего дома, это купол церкви, в которую тебя ведут за руку или сам ты ходишь по воскресеньям. Это конь, на котором ты едешь по полю и похлопываешь его тёплый круп ласковой рукой, и это поляна, либо дорога, либо степь, по которой несёт тебя конь, ставший как бы добрым твоим родственником...

Я молча шагал под звёздами по холмам того страшного поля, по которому некие странные существа разбрелись туда и сюда — памятники былой славы. Вот на скале пригнулся в темноте под звёздным тусклым светом тревожно поднявший крылья орёл, двуглавый, с короной на каждой из голов. Головы орлов напряжённо вытянуты вперёд, их клювы приоткрыты, когтистые лапы вцепились в гранит и держат скрещённые древки знамён, свисают вниз из-под орла большие колокольцы на шнурах. И впаяна в скалу гранитная плита. Перед плитою внизу кто-то поставил и зажёг церковную свечу. В воздухе движения нет, и свеча горит спокойно. Под ровным светом свечи можно прочесть шлифованные каменные буквы:

ПОДВИГАМЪ

ПРЕДКОВЪ

КАВАЛЕРГАРДЫ

КОННАЯ ГВАРДИЯ

1812—1912

«Успели поставить, — подумал я, — теперь им самим надо бы ставить памятник. Но где его поставишь?»

Где сами они? И где, в какой земле зарыты? Но — чу! Кто зажёг эту свечу? Значит, есть ещё люди, способные возжигать предкам свечи... Может быть, за них не только пьют, но и кто-то молится, за эти давно поднявшиеся в небеса души.

Я окинул взглядом поле. Вдали справа горели ещё два огонька. Быть может, это тоже свечи?

Я двинулся дальше. Туда. В сторону огоньков, пока они не погасли. Вот треугольный грубый камень. По восточной стороне гладко отшлифованный. Он стоит на двух бетонных ступенях. При тусклом, но ровном горении свечи на отшлифованной стороне камня можно прочесть золотые буквы. С трудом... Не все... Но понять можно.

КАПИТАНЪ

Л.Г. ФИНЛЯНДСКОГО ПОЛКА

АЛЕКСАНДР ГАВРИЛОВИЧЪ ОГАРЁВЪ

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Над надписью выбит Георгиевский крест.

А вон далее ещё одна вспыхнула свеча. Сама собой? Кто ходит здесь и зажигает свечи? Быть может, сами собой они возжигаются здесь в эту ночь?..

Памятник Нежинскому драгунскому полку. Латинский крест, и знамя у основания креста. И ядро — мутно блещет, как голый череп, возле знамени.

И снова вдалеке у какой-то отмеченной надгробием могилы вспыхивает свеча.

А вот на плоском толстом камне стоит другой высокий, чуть сужающийся к небу обелиск. Венок чугунный, а в основании, над дубовыми листьями, — простая солдатская каска. И здесь написано: это воинам, погибшим на Утицком кургане при обороне Москвы в 1941 году.

Значит, это и Косте, Константину Воробьёву, который умер гораздо позднее, и друзьям его, преданным вместе с ним командирам, его соратникам. Их предали все, кто забыл о них, в том числе и тот майор НКВД.

Я медленно побрёл на огонёк. На дальний огонь, в конце поля. Свеча там стояла на земле. Кто-то насыпал маленькую горку песка и воткнул её. И возжёг. У меня перехватило дыхание. Кому же поставлена здесь эта небольшая церковная свечка под синим дочерна небом с осенними спелыми звёздами, с тёплым не по-осеннему, чуть слышным ветерком, с каким-то странным стуком в земле, словно кто-то на большом и тяжком костыле время от времени прыгает куда-то в темноту?

Эту свечку поставили здесь тем людям, которые практически не имели никакого отношения к ссоре двух императоров, Наполеона и Александра. К козням всех других императоров, королей и принцев, к орденам и медалям генералов и офицеров. Или тем, кто никогда ранее не видел русских или французских знамён, но по избам, стогам, сараям и животам которых прошли с пушками и ружьями, никого из них ни о чём не спрашивая, всё у них забрали, всё вытоптали, всё сожгли, а этих бедных, ни на что не претендующих крестьян даже не заметили. Пришло в голову инженеру Богданову разобрать на редут избы — разобрали. Пришло в голову капитану, скажем, Шавырину поставить пушку возле избы — поставили. А офицеру Ля Молету заголить на девке Марфутке подол — он заголил его... И никакой царь Александр, собиравшийся отступать до Камчатки, никакой князь Голенищев-Кутузов, отдавший грабителям Москву и открывший дорогу на Петербург, никакой граф Ростопчин, замысливший в своей усадьбе Вороново под Москвою соорудить воздушный шар, поднять на нём пушки да оттуда громить с высоты французов, — никто из них никогда не собирался подумать ни о Марфутке, ни о Стёпке, ни о Меланье. И вот кто-то через полторы с лишним сотни лет взял здесь ночью и поставил прямо на землю за них свечу.

Быть может, только генерал Раевский впервые прослезился, глядя, как солдаты разбирают крестьянские избы. И трясущиеся дети в лапоточках жмутся по сараю к бревенчатой стенке, хватаются друг за друга и не понимают, свои это солдаты или чужие и вообще, что на свете делается.

Я медленно побрёл в сторону, изредка поглядывая в ночь, и видел, как слева, в стороне Батареи Раевского, и ближе к Горкам время от времени зажигались маленькие живые огоньки. Может быть, это были человеческие судьбы, которые в эту ночь кто-то где-то вспоминал. Вдруг впереди я различил какое-то шумное дыхание. Оно было ровное и сильное, но временами болезненно покашливающее. Кто-то прыгал глухо и тяжко, так что отдавалось в земле. И кто-то наконец шумно фыркнул. Я понял, что это конь.

Конь бродил под звёздами. Я стал различать его, сначала смутно, пятном, потом определённей. Это фыркал конь со спутанными передними ногами. И я подошёл к нему. То был красавец с длинной гривой, немолодой, но ещё не старый. Белая спина его чуть лоснилась от звёздного света. Глаза блестели в темноте умно и доверчиво. И весь он был спокойный, свыкшийся со своей спутанностью.

Я подошёл близко и остановился. Конь обернул ко мне голову и посмотрел на меня. Сколько тишины светилось в его тёмных глазах, спокойных и мудрых! Он смотрел на меня не мигая и вроде что-то читал в моем взгляде. А на мои глаза навёртывались слёзы. Конь почувствовал это, он спутанными ногами шагнул мне навстречу. «Кто же нас с тобой так спутал?» — подумалось мне. А конь положил мне голову на плечо. И закрыл глаза.