— Жирная отвратительная змея! — сказала Маргарет.
А как Фрэнсис Гетлиф, спросил я. Лаура снова выругалась. «Все еще ни туда ни сюда». С грустной, проницательной улыбкой недалекого человека, говорящего циничные вещи, она повторила нам слова своего мужа о том, как нельзя верить людям, прикидывающимся либералами. Они худшее, что может быть. Нельзя сказать, чтобы это было тактично с ее стороны, потому что тут она одним махом разделывалась с Маргарет, Мартином и — за исключением Скэффингтона — вообще со всей их партией.
Маргарет неодобрительно хмурилась, не потому, что Лаура так неудачно выступила, а потому, что Фрэнсис был ее любимцем. Из всех моих старых друзей больше всех она уважала его.
Пока Лаура сидела у нас, Маргарет прямо меня ни о чем не просила. Я видел, что ей не терпится, чтобы Лаура поскорее распрощалась. Раза два Лаура уже упустила подходящий момент подняться и уйти. Тогда Маргарет сказала, что позвонит ей в ближайшие дни, и наконец мы остались вдвоем.
Я остановился у окна и смотрел вниз на улицу, которую делили пополам качавшиеся на ветру, окутанные туманом фонари. Тусклые, мерцающие лампы бросали зловещий отсвет на деревья, растущие вдоль противоположной стороны улицы, но было слишком темно, чтобы различить границы парка. Подошла Маргарет и обняла меня.
— Кажется, дела идут не так, как хотелось бы? — сказала она.
— Похоже, что все это может затянуться.
— Но разве это справедливо?
— Этого можно было ожидать.
Я старался уклониться от прямого ответа, и оба мы прекрасно сознавали это. Ей хотелось приласкаться ко мне, но она уже слишком увлеклась и остановиться не могла.
— Нет, — сказала она. — А тебе не кажется, что дело может обернуться скверно?
— Все, что только можно сделать, делается. На этот счет ты можешь быть совершенно спокойна. Мартин знает колледж как свои пять пальцев.
— И все же принять скверный оборот оно может?
— Этого уж я не могу сказать.
На миг она улыбнулась мне понимающей улыбкой — улыбкой жены. Затем со свойственным ей задором решительно сказала:
— А ты не хотел бы принять в этом участие?
Она знала не хуже меня, что я разозлюсь, буду считать, что меня заманили в ловушку. Она знала это, оставляя Лауру до моего возвращения, с тем чтобы заставить меня сразу же с головой окунуться в эту историю. Она знала — и причем куда лучше, чем я, потому что как раз это качество стремилась победить во мне, — как не люблю я, когда мне что-нибудь навязывают, предпочитая делать все «по своей доброй воле». И все же она поступила именно так.
Выбор был ясен. Если бы меня оставили в покое, возможно, он и не показался бы мне столь очевидным. Мне было не привыкать стать мириться с положениями, морально несколько сомнительными, и без особого восторга рассматривать некоторые свои поступки. Я не был столь себялюбив, как Мартин, и поэтому легко обходился без красивых жестов. Слишком уж долго толкался я за кулисами политики. Твердым законом там было — никаких красивых жестов! Большинство моих коллег — людей, облеченных известной властью, — и не подумали бы вмешиваться не в свое дело ради Говарда. Они сказали бы, что эта история касается исключительно членов совета колледжа. С их стороны это не было бы цинизмом, просто они не хотели видеть ничего за пределами своего письменного стола. С их стороны это вовсе не было бы цинизмом: не задаваясь высокими идеями, они просто утешались мыслью, что «правда обычно на стороне большинства».
Я был человеком слишком среди них случайным, чтобы считать так. По правде говоря, сама возможность поддаться этой мысли казалась мне одним из наименее приметных, но наиболее опасных соблазнов, которые несла с собой власть. И все же вот так, по этому регламенту, я прожил почти двадцать лет. Может быть, я меньше, чем кто бы то ни было, замечал следы, которые оставили на мне эти годы, подобно тому как человек не замечает перемен в своем лице, пока не увидит на фотографии постаревшее лицо и не удивится: неужели это я?