Мокрый после дождя дерн еще пружинил под ногами, ярко-зеленый, как мох. На клумбе справа не видно было ни цветка: отцвели даже последние подснежники. Мы шли не торопясь, Фрэнсис, однако, шагал широко — каждый шаг его был по крайней мере на фут шире моего, хоть ростом он был дюйма на два — на три ниже меня.
Не успели мы отойти далеко, не успели мы даже перейти из парадной части сада в «запущенную», как Фрэнсис объявил:
— Я, кажется, догадываюсь, зачем ты приехал.
— Да?
— Не надо обладать для этого даром провидения… — затем натянуто и гордо он сказал: — Хочу избавить тебя от напрасного труда. Лучше будет, если я скажу тебе прямо и сразу, что заслуживаю всякого порицания. И я виноват, что так долго тянул с этим. В фактах, которые представили Мартин и Скэффингтон, несомненно, следует серьезно разобраться. Я виноват, что не сказал им этого сразу, когда они в первый раз приехали ко мне. Чем скорее все это будет выяснено, тем лучше.
Я даже опешил. Меня охватило глупое чувство разочарования, словно оказалось, что я ломлюсь в открытую дверь. Кроме того, я испытывал большую неловкость — неловкость из-за того, что так сильно был смущен Фрэнсис, из-за того, что от смущения он держался со мной так неестественно и натянуто.
— Что же ты собираешься делать? — спросил я.
— Уже сделал.
— Что именно?
— Я только что разослал вот это. Перед тем как ехать к тебе.
«Это» был размноженный на мимеографе меморандум, в левом верхнем углу которого стояло: «Совершенно секретно. Всем членам совета колледжа». Далее следовало:
«Я внимательно изучил новые данные, относящиеся к диссертации и статьям Д.-Дж. Говарда, а также тетради покойного Ч. Дж. Б. Пелэрета, чл. Королевского общества. По моему мнению, доктор Скэффингтон прав, настаивая на том, что некоторые обстоятельства этого дела требуют разъяснения. Полагаю, что члены совета должны в срочном порядке просить суд старейшин назначить безотлагательный пересмотр этого дела. Ф.-Е. Г. 19 февраля 1954 г.»
Меморандум — я знал — будет доставлен членам совета колледжа с Посыльным. Многие из них получат его еще утром, остальные же до конца дня.
— Во всяком случае, — заметил я, — нужное для пересмотра дела большинство будет теперь обеспечено.
— Надеюсь, — сказал Фрэнсис.
— Стопроцентной уверенности в правоте Говарда ты, как я посмотрю, не высказываешь?
— Пока что с меня и этого достаточно.
Молча мы прошли к лужайке, расположенной в конце сада у самой ограды. Сбоку в теплице пламенели великолепные гвоздики, особенно яркие на фоне зелени и серого утреннего тумана. Внезапно Фрэнсис нарушил молчание. Сдавленным от злости голосом он сказал:
— Этот самый Говард, должно быть, дурак, каких мало!
Я спросил, что он еще выкинул. Фрэнсис, не обращая на мой вопрос внимания, продолжал:
— Мне хочется, чтобы ты уяснил себе одно. Он — и больше никто — виноват в том, что мы очутились в таком идиотском положении. Я хочу сказать, что даже у новичка в науке хватило бы мозгов не принимать на веру опыты старика. Уму непостижимо, чтобы человек, работающий в той же отрасли, мог принять их безо всякой проверки. Если Говард невиновен — а этому я склонен верить, — то он, по-видимому, побивает все рекорды в глупости. И должен сказать, что глупость иногда кажется мне гораздо более тяжким грехом, чем подлость.
Мы повернули по лужайке назад. Фрэнсис снова прервал молчанье:
— Прежде всего, его вообще не нужно было избирать.
Желая разрядить атмосферу, я сказал, что он напоминает мне своего тестя, который во что бы то ни стало хотел в одном известном нам обоим случае доискаться первопричины. Фрэнсис нехотя усмехнулся, но голос его не помягчал.
— А теперь нам приходится расхлебывать эту кашу, — сказал он. — Я только надеюсь, что это не займет много времени.
— А почему тебя так беспокоит вопрос времени?
Я спросил его это в упор, не зная, захочет ли он ответить мне. Нас связывала почти тридцатилетняя дружба, и за эти годы я впервые видел его в столь невыгодном для него свете. Я терялся в догадках, отыскивая причину этому. Правда, он очень — больше, чем кто-либо из нас, — не любил оказываться неправым. Как и у большинства кристально честных людей, честность неразрывно переплеталась у него с тщеславием. Ему было неприятно, что он опустился ниже им самим для себя установленного уровня, — одинаково неприятно и перед собой, и перед окружающими. Он был недоволен, что мне пришлось приехать и напомнить ему о его долге. Раньше такого не бывало, хотя за время нашей дружбы сам он напоминал мне о моем долге неоднократно. И все же мне казалось, что ни одно из этих соображений не объясняло смятения чувств, обуревавших его, пока мы ходили взад и вперед по лужайке. Мы не впервые так вот гуляли здесь. На дальнюю лужайку не выходило ни одно окно, и еще молодыми людьми мы иногда по вечерам приходили сюда, где никто не мог помешать нам обсуждать свои планы или делиться своими неприятностями.