Его изводили вши. В окнах вагонов ему случалось видеть своё отражение: старый, на вид ещё крепкий бродяга... В купе третьего класса его как-то окружили сержант и несколько солдат в тяжёлых сапогах.
Он рад был увидеть людей, но они не обращали на него внимания: мало ли возят заключённых? Судя по конвою, этот старик был опасный преступник, но на преступника вроде и не похож: может, верующий или арестованный священник? Какая-то баба с ребёнком на руках попросила у сержанта разрешения дать арестанту молока и яиц: он на вид совсем больной.
– Христа ради хочу ему подать, гражданин...
– Не разрешается, гражданка, – ответил тот, – отойдите, не то высажу вас из поезда.
– От души благодарю вас, товарищ, – сказал Рыжик бабе таким глубоким и полнозвучным голосом, что все головы в коридоре повернулись к нему.
Сержант, побагровев, вмешался:
– Гражданин, вам строжайше воспрещено обращаться к посторонним с разговорами...
– А мне на это плевать, – мирно ответил Рыжик.
– Молчать!
Один из солдат, лежавший на верхней полке, сбросил на Рыжика одеяло. Началась возня, и, когда Рыжик высвободил голову, он увидел, что коридор опустел. Три солдата загораживали вход в купе и смотрели на Рыжика с ненавистью и страхом. Рядом стоял сержант, следивший за каждым движением арестованного, готовый броситься на него, заткнуть ему рот, связать его, может быть, убить, чтобы он больше ни слова не сказал.
– Дурак, – сказал ему Рыжик прямо в лицо, без гнева, и ему было и смешно, и тошно.
Спокойно облокотившись на окно, он смотрел, как пролетали мимо поля; на первый взгляд они казались серыми и бесплодными, но, всмотревшись, легко можно было различить на них первые зелёные хлебные всходы: эти равнины до самого горизонта были засеяны золотистыми семенами, хилыми и непобедимыми. К вечеру вдалеке показались фабричные трубы под чёрными клубами дыма: поезд шёл теперь по промышленному району Урала. Рыжик узнал очертания гор. «В 1921-м я проезжал здесь верхом, тогда это была пустыня. Нам есть чем гордиться!..»
Маленькая местная тюрьма, куда его привезли, оказалась чистой и светлой, внутри она была, как больница, выкрашена в светло-зелёную краску. Рыжик помылся там в бане, получил смену чистого белья, сигареты, горячий, вполне приличный ужин... Его тело независимо от духа оценило эти маленькие радости: приятно было съесть горячий суп, уловить в нём вкус лука, очиститься от насекомых, удобно растянуться на новом соломенном тюфяке. «Ну, ладно, – шептал ум, – вот мы и в Европе: это последний этап». Но тут его ждал удивительный сюрприз.
В скупо освещённой камере, куда его привели, были две койки, на одной из них кто-то спал... Шум отодвигаемого засова разбудил спящего.
– Добро пожаловать! – приветливо сказал он. Рыжик присел на другую койку. В полумраке оба разглядывали друг друга с внезапно возникшей симпатией.
– Политический? – спросил Рыжик.
– Как и вы, уважаемый товарищ, – ответил тот. – Ведь я угадал? У меня на эти дела развился безошибочный нюх. Верхнеуральский изолятор – или тобольский, а может быть, суздальский, ярославский? Во всяком случае, один из четырёх, в этом я уверен, – а потом, конечно, Крайний Север?
Это был маленький бородатый человек со сморщенным, похожим на печёное яблоко лицом, которое освещали добрые совиные глаза.
Рыжик утвердительно кивнул, не решаясь ещё вполне ему довериться.
– Чёрт побери! Как это вы ещё живы?
– Я и сам не знаю, – сказал Рыжик, – но думаю, что ненадолго. Бородач стал напевать:
Быстры, как волны,
Дни нашей жизни...
Налей, налей, товарищ...
– По правде говоря, не так уж быстро проходит эта неприятная история... Позвольте представиться: Макаренко, Богуслав Петрович, профессор агрохимии Харьковского университета, член партии с 1922 года, исключён в 1934-м за украинский уклон (самоубийство Скрыпника и прочее)...