Рыжик мог бы составить подробный список (анекдотический, биографический, библиографический, идеологический), с приложением дополнительных документов и моментальных снимков пятисот расстрелянных, трёхсот бесследно пропавших. Что мог прибавить Макаренко к такой исчерпывающей картине? Но пока у Рыжика была ещё слабая надежда – выжить для пользы дела, – он продолжал собирать сведения. И теперь он по привычке стал расспрашивать товарища:
– Что происходило в тюрьмах? С кем вы встречались? Рассказывайте!
– ...Постепенно, в течение этих чёрных лет, тюрьмы перестали праздновать Седьмое ноября и Первое мая. Всё осветилось смертельно ясным светом – вроде отблеска выстрела на заре. Ты, конечно, слыхал о самоубийствах, о голодовках, о последних предательствах, которые тоже были своего рода самоубийством. Гвоздями вскрывали себе вены, глотали толчёное стекло, бросались на надзирателей, ища смерти, – ты всё это знаешь. Существовал обычай: устраивать во внутреннем дворе изоляторов перекличку мёртвых. Накануне великих годовщин, на прогулке, товарищи становились в круг; чей-то голос, хриплый, вызывающий, отчаянный, выкликал имена, сначала вожаков, потом всех остальных в алфавитном порядке – были имена на все буквы алфавита. Товарищи отвечали поочередно: «Умер за революцию». Потом все начинали петь хором «Вы жертвою пали...», но редко удавалось допеть эту песню: налетали, как бешеные собаки, предупреждённые кем-то надзиратели, заключённые сцеплялись, взявшись под руки, и, несмотря на ругань, на удары и – порой – ледяную струю из пожарного шланга, продолжали скандировать: «Слава им! Слава!»
– Хватит, – сказал Рыжик, – продолжение и так понятно.
– За восемнадцать месяцев эти манифестации постепенно прекратились, хотя тюрьмы были переполнены как никогда. Те, что хранили верность старым традициям, исчезли в могилах или были отправлены на Камчатку – точно никто ничего не знает; те, что выжили, растворились в толпах новоприбывших. Бывали даже манифестации противоположного характера: заключённые кричали: «Да здравствует партия, да здравствует наш Вождь, да здравствует Отец отечества!» Их тоже обливали ледяной водой; они этим ничего не выиграли.
– А теперь тюрьмы молчат?
– Тюрьмы размышляют, товарищ Рыжик.
Рыжик так сформулировал свои теоретические заключения: главное – не терять головы, не допускать, чтобы этот кошмар исказил нашу марксистскую объективность.
– Само собой, – сказал Макаренко далеко не уверенным тоном.
– Во-первых, несмотря на регресс внутри страны, наше государство продолжает быть фактором мирового прогресса, так как наша экономическая организация выше капиталистической. Во-вторых, я утверждаю, что, как бы ни была страшна видимость, нельзя приравнивать наш строй к фашистскому. Для определения природы режима одного террора недостаточно, самое главное – вопрос собственности. Бюрократия, которая находится во власти созданной ею политической полиции, вынуждена сохранять экономический режим, введённый Октябрьской революцией. В-третьих, старый революционный пролетариат умирает вместе с нами. На смену ему вырастает на заводах новый пролетариат из крестьянской среды. Чтобы стать сознательным и преодолеть путём опыта тоталитарное воспитание, ему понадобится немалый срок. Можно опасаться, что война прервет его развитие и пробудит в нём контрреволюционные инстинкты, свойственные крестьянству. Ты согласен со мной, Макаренко?
Макаренко лежал на койке, нервно теребя свою бородёнку. Его зрачки – зрачки ночной птицы – блестели в полутьме.
– Конечно, – сказал он, – в общем и целом да. Честное слово, Рыжик, я тебя никогда не забуду. Послушай, постарайся хоть на несколько часов вздремнуть...
Рыжика разбудили на заре, и он едва успел попрощаться со своим случайным товарищем. Они поцеловались в губы. Наряд конвойных войск плотно окружил Рыжика на платформе грузовика, чтобы прохожие не могли его увидеть: но прохожих на шоссе и не было. На вокзале его ожидал отличный вагон для перевозки заключённых. Он догадался, что находится на прямой линии в Москву. В корзинке с провиантом, стоявшей рядом на скамье вагона, были роскошные, давно забытые продукты – колбаса, творог... Они смутили Рыжика; и хоть он был очень голоден и чувствовал, что силы его таяли, но решил всё же есть как можно меньше, только чтобы поддержать организм, и полакомиться лишь самыми вкусными и редкими продуктами. Лежа на деревянной скамье, он смаковал их под ритмичный грохот экспресса и думал о близкой смерти без малейшего страха, скорее, с облегчением. Эта поездка была для него отдыхом. В ночной Москве он только мельком увидел какую-то товарную станцию; дуговые лампы освещали узел рельсов вдалеке, смутное багровое сияние стояло над городом. Тюремная машина покатила по дремлющим улицам, и до слуха Рыжика доходили только гудение мотора, вялый спор каких-то пьяниц да волшебный звон часов, бросивших в тишину несколько музыкальных, за душу хватающих нот. Три часа. Он узнал двор Бутырской тюрьмы по неопределимой его атмосфере. Его повели к небольшому, заново отремонтированному зданию, потом в камеру, до высоты человеческого роста покрашенную в серый цвет, как при царском режиме. На койке были простыни, в потолке горела слабым светом электрическая лампочка. Вот это и есть настоящий «Берег небытия»...