– Вам дурно, гражданин?
Это были, вероятно, агенты тайной охраны.
– Оставьте меня в покое! – закричал Ромашкин вне себя – на самом же деле он едва выговорил отчаянным шёпотом эти или другие слова. Охранники, схватившие его под локти, отпустили его.
– Не пей, дурак, если не умеешь, – проворчал один из них.
– Тоже, вегетарианец!..
Ромашкин упал на скамью рядом с какой-то молодой парой. Громовой голос – его собственный – звенел в его мозгу: «Я трус, трус, трус, трус!..» Не обращая на него внимания, молодая чета продолжала ссориться.
– Если ты с ней ещё раз увидишься, – говорила молодая девушка, – то я... (дальше нельзя было разобрать)... Я больше не могу, я слишком страдаю... я... (опять неразборчивые слова). Умоляю тебя...
Малокровная девушка, вернее, девочка, с тусклыми светлыми волосами, с лицом, усеянным розовыми прыщиками... Парень ответил:
– Надоела ты мне, Марья! Хватит... Надоела! – Он смотрел вдаль.
Всё это подчинялось строгому закону логики. Ромашкин вскочил как на пружинах, безжалостно поглядел молодой паре в лицо и сказал:
– Все мы трусы, слышите?
Это было так очевидно, что его вызванное отчаянием возбуждение прошло, и он смог подняться, пойти обычным шагом, прийти в бюро, не опоздав ни на минуту, взяться вновь за свои вычисления, выпить в четыре часа стакан чая, ответить на вопросы, закончить рабочий день, вернуться домой... А куда теперь девать кольт? Невозможно было вынести присутствие этого ненужного оружия в комнате.
Оно лежало на столе, от сине-чёрной стали исходил оскорбительный холод, когда в комнату вошёл Костя и улыбнулся кольту. Ромашкин ясно увидел эту улыбку.
– Он тебе нравится, Костя? – спросил он.
За окном был мирный вечер. Костя держал оружие в руках, теперь уже явно ему улыбаясь, – и он вновь стал похож на безбородого юного воина.
– Красивая вещь, – сказал он.
– Мне этого кольта не надо, сказал Ромашкин, раздираемый сожалением. – Можешь взять его себе.
– Но он дорого стоит, – возразил молодой человек.
– Ничего не стоит. Ты ведь знаешь, что продать его нельзя. Бери, Костя!
Ромашкин не смел настаивать, – так ему вдруг не захотелось расставаться с оружием.
– Правда? – переспросил Костя. И Ромашкин ответил:
– Чистая правда, бери.
Костя унёс кольт к себе, положил его на стол, под миниатюру, улыбнулся ещё раз верным глазам портрета, потом оружию, такому чистому, смертельно чистому и гордому, и на радостях проделал несколько гимнастических упражнений. Ромашкин с завистью услышал, как похрустывают его суставы.
Почти каждый вечер, перед сном, они несколько минут беседовали: один из них с тяжеловатым лукавством без конца возвращался всё к тем же мыслям, подобно рабочей скотине, медленно идущей по борозде, потом прокладывающей другую, ещё и ещё; а другой, насмешливый, но против воли увлечённый спором, порой выскакивал из невидимого круга, начертанного вокруг него, потом, сам того не замечая, возвращался в круг.
– Как, по-твоему, Ромашкин, – спросил он наконец, – кто же виноват? Виноват во всём?
– Конечно, самый могущественный. Если бы Бог существовал, то Бог, – тихо ответил тот. – И это было бы очень удобно, – прибавил он с кривой усмешкой.
Косте показалось, что он вдруг понял слишком многое, – и у него закружилась голова.
– Ты сам не знаешь, что говоришь, Ромашкин, – тем лучше для тебя. Спокойной ночи, брат.
С девяти утра до шести вечера Костя работал в конторе одного из строительных участков метро. Размеренный скрип экскаватора отдавался в дощатых стенах барака. Грузовики увозили поднятую из глубин землю. Верхние слои земли состояли, казалось, из человеческих отбросов – как перегной состоит из растительных: от них пахло трупом, разлагающимся городом, нечистотами, медленно прокисающими то под снегом, то под горячим асфальтом. Отрывистые взрывы моторов, напоенных отвратительным бензином, отдавались на всём участке таким страшным грохотом, что заглушали ругательства шофёров. Забор отделял участок № 22 от вибрирующей улицы с её автомобильными гудками, двумя уносившимися в противоположные направления потоками, истерически звонившими трамваями, новёхонькими тюремными машинами, покачивающимися извозчичьими пролётками, муравьями-пешеходами. В бараке, всю середину которого занимала печь, помещались контроль, бухгалтерия, техническое бюро, столы партии и комсомола с их картотекой, угол секретаря профсоюзной ячейки, бюро начальника участка – но начальника там никогда не было, он бегал по Москве в поисках строительных материалов, а за ним бежали контрольные комиссии, так что место его было свободно. Его по праву занял партийный секретарь: с утра до вечера он выслушивал жалобы рабочих и работниц, покрытых грязью, спускавшихся в недра земли, поднимавшихся на поверхность и вновь спускавшихся: у одной не было лампы, у другого износились сапоги, у третьего не было перчаток, четвёртый был ранен, пятый уволен за то, что пришёл на работу с опозданием и в пьяном виде, – и он неистовствовал, потому что, несмотря на увольнение, его не отпускали с участка.