– Я желаю, чтобы закон уважали, товарищ парторг: я опоздал, пришёл вдрызг пьяный, наскандалил, значит, меня по закону надо гнать вон!
Побагровев, парторг разражался криком:
– Ты, сукин сын, интересуешься законом, потому что удрать хочешь, верно? Надеешься в другом месте спецодежду подцепить? Ах ты...
– Закон, товарищ, – это закон.
Костя проверял отметки, стоявшие против имён рабочих, спускался в галерею с поручениями, помогал руководителю комсомола в различных его делах – воспитания, дисциплины, тайного надзора. Он остановил на ходу коротконогую энергичную девчонку лет восемнадцати, брюнетку с острыми глазами и накрашенными губами.
– Что ж твоя подружка Марья уж два дня как не приходит? Придётся мне вынести этот вопрос на комсомольское бюро.
Коротконогая резко остановилась, мужским движением подтянув юбку. Шахтерская лампа висела на её кожаном фартуке. Волосы её были спрятаны под тёплым платочком, и казалось, что на ней надета каска. Она заговорила страстно, неторопливым, низким голосом:
– Ну, Марьи больше не увидите! Померла она. Бросилась вчера в Москву-реку. Теперь в мертвецкой спит. Можешь пойти, поглядеть на неё, если есть охота. В этом и ты виноват, и бюро, я это прямо вам говорю, не боюсь я вас.
Остриё лопаты злобно блеснуло на её плече. Она втиснулась в пасть подъёмной машины. Костя повис на телефоне – звонить в район, в милицию, секретарю комсомола (по личному телефону), секретарше газеты, другим... Отовсюду шла к нему ледяная весть, ставшая банально-непоправимой. В мертвецкой, на мраморном столе, в мрачном сером холоде лежал раздавленный трамваем безымянный ребёнок. Он спал, запрокинув голову, кожа его была как воск, из открытых рук, казалось, только что выпали шарики. Ещё лежал там старый азиат в длинном пальто, с крючковатым носом, с голубыми веками, с перерезанным чёрным горлом. Для фотографии ему грубо размалевали лицо. Получился загримированный мертвец, с зеленоватой кожей, с накрашенными скулами. И была там Марья, в белой блузке в голубой горошек, – её тонкая, страшно посиневшая шея, вздёрнутый носик, рыжие кудри, прилипшие к голове, но взгляда у неё не было вовсе, не было больше глаз – только жалкие складки помятой кожи, запавшей почему-то в орбиты. «Зачем же ты это сделала, бедная ты Маруся?» – бессмысленно спрашивал Костя, и руки его в отчаянии мяли фуражку. Вот она – смерть, конец целого мира. Но разве рыжая девчонка – весь мир? Заведующий мертвецкой, унылый еврей в грязном белом халате, подошёл к нему:
– Вы её знали, товарищ? Так не задерживайтесь. Ни к чему. Идите заполнять анкету.
Его натопленный уютный кабинет был полон бумаг. Утопленники, жертвы уличного движения, преступления, самоубийства, сомнительные случаи..
– В какую рубрику, по вашему мнению, записать покойную, гражданин?
Костя пожал плечами. Спросил с ненавистью:
– А рубрика коллективных преступлений есть?
– Нет, – ответил еврей, – но я вам скажу, что покойную уже осматривал врач судебной медицины и не нашёл ни кровоподтеков, ни следов удушения.
– Самоубийство, – яростно кинул Костя.
Он бросился правым плечом вперёд в уличный туман. Если бы он мог подраться с кем-нибудь, набить кому-нибудь морду, сам получить здоровый удар прямо в зубы – за тебя, бедная Маруся, бедная подружка, – ему стало бы легче. Дурочка ты, разве можно позволить, чтобы до этого доводили? Ведь известно, что люди сволочи. А на стенгазету наплевать, это я тебе говорю.. Она на подтирку годится. Ах, какая же ты глупая была девчонка! Ах, Господи, ах, беда!
Дело это было проще простого. У поражённого секретаря комсомола хранилось в бумажнике короткое заявление, набросанное на странице школьной тетради, важно подписанное «Мария» (за этим следовала фамилия): «Я пролетарка, не хочу жить с таким грязным позором. В моей смерти никого не винить. Прощайте».