Кондратьев кивнул головой, напряжённо улыбаясь. Ему казалось, что его окружают прекрасно сделанные манекены. Вся группа вошла в буфет. По обеим сторонам буфета на кремового цвета стенах висело два портрета. Один изображал Климента Ефремовича Ворошилова на вздыбленном коне; концом сабли он указывал на тёмную точку вдали; за ним, под чёрными тучами, вставали красные знамёна, окружённые массой штыков. Конь был выписан чрезвычайно старательно, его ноздри и глаз со световым бликом удались художнику ещё лучше, чем подробности седла. У всадника была круглая голова – как на лубочной картинке, – на его вороте ярко блестели золотые звёздочки. На другом портрете был изображен Вождь в белой куртке, выступающий с трибуны, и он весь был сделан из крашеного дерева, его улыбка была похожа на гримасу, трибуна – на пустой, буфет, а сам оратор напоминал официанта из кавказского духана. Он будто говорил со своим смешным акцентом: «Ничэго больше не осталось, гражданын...»
Зато настоящий буфет сверкал белизной скатерти и обилием яств: икра, волжская стерлядь, копченая сёмга, золотистые угри, жареная птица, фрукты из Крыма и Туркестана.
– Дары родной земли, – пошутил Кондратьев, подходя к столу и принимая из рук взволнованной пышной блондинки стакан цинандали.
В ответ на его шутку, в которой никто не услышал горечи, послышались подобострастные смешки – не слишком громкие, так как неизвестно было, можно ли смеяться в присутствии такого важного лица. За спиной блондинки, удостоенной чести прислуживать ему (фотогеничная, перманент за пятьдесят рублей и к тому же награждена орденом Трудового Красного Знамени), Кондратьев увидел широкую красную ленту, гирляндой окружавшую небольшую фотографию: его собственную. На ленте золотыми буквами было выведено: «Добро пожаловать, товарищ Кондратьев!» Откуда, чёрт побери, эти подлизы выкопали его старую фотографию? Кондратьев медленно допил стакан вина, строгим жестом отстранил улыбки и бутерброды и вспомнил при этом, что только мельком проглядел печатные тезисы речи.
– Позвольте, товарищи...
Пока он вытаскивал из кармана брюк смятые бумажки, свита отступила на три шага. Огромная белоглазая стерлядь ощерила на него свои маленькие хищные зубки. В напечатанной речи говорилось о международном положении, о борьбе с врагами народа, о технической подготовке, о непобедимой армии, о патриотизме, о верности гениальному Вождю народов, несравненному стратегу. Вот дураки! Они дали мне стандартную речь для начальников отделов. «Вождь нашей великой партии и нашей непобедимой армии, преисполненный железной энергии для борьбы с врагами Родины и воодушевлённый великой любовью к трудящимся и ко всем лояльным гражданам... «Человека не забывайте...» Он произнёс эти незабвенные слова на съезде партии, и они должны огненными буквами запечатлеться в сознании каждого командира, каждого политработника, каждого...» Кондратьев сунул эти мёртвые листки в карман брюк и, нахмурясь, поискал кого-то глазами. Дюжина лиц с готовностью, с услужливыми улыбками повернулась к нему: мы в вашем распоряжении, товарищ! Он спросил:
– У вас были случаи самоубийств?
Какой-то бритоголовый офицер поспешно ответил:
– Только одно, по причинам личного характера.. Двое покушались на самоубийство, но оба признали свою ошибку, и оба на хорошем счету.
Всё это казалось ирреальным, происходило в бесплотном мире, похоже было на снимок с самолёта. Но вдруг появилась реальность: деревянная крашеная трибуна, на которую Кондратьев положил свою крепкую, в голубых жилках, покрытую короткими волосками руку. Он поглядел с секунду на неё, потом на деревянную плиту, отметил малейшие особенности дерева, и у него внезапно возникло желание спокойно встретить эту реальность – взглянуть на триста незнакомых лиц, вместе и похожих, и разных, без слов утверждавших свою индивидуальность. Чего они от него ждали, эти внимательные анонимные лица? Какую существенную правду им сказать? В ту же минуту он услышал собственный голос, – и услышал его с неудовольствием, потому что он говорил ненужные слова, вычитанные в конспектах Агитпропа, заранее всем известные, тысячу раз прочитанные в передовых статьях, слова, о которых Троцкий как-то сказал, что их выговариваешь – точно вату жуешь. Зачем я пришёл сюда? А они зачем пришли? Потому что нас приучили повиноваться и мы ни на что другое больше не способны. Они не знают ещё, не догадываются, что в моем повиновении – смертельная опасность, что из-за него всё, что я говорю, даже если это чистая правда, – превращается в ложь. Я говорю речь, они меня слушают, некоторые из них стараются меня понять, но мы не существуем – мы повинуемся. Повиновение превратило нас в цифры и машины.