Выбрать главу

Флейшман вернулся к середине письма:

«Совершенно один, никому на свете не известный, сам за минуту до того не подозревал, что сделаю, я выстрелил в тов. Тулаева, которого ненавидел (хоть лично и не знал) с тех пор, как он провёл чистку в высших школах. Поверьте, он нанёс огромный вред нашей молодёжи, он без конца нам лгал, оскорбил то, что нам было всего дороже, нашу веру в партию, он довёл нас до отчаяния...»

Флейшман облокотился на раскрытое письмо – и пот выступил у него на лбу, зрение затуманилось, двойной подбородок обмяк, отчаянная гримаса исказила его полное лицо, и бесчисленные бумаги «дела» проплыли перед ним душным облаком. «Я так и знал», – пробормотал он, борясь с желанием заплакать, убежать куда глаза глядят, немедленно, навсегда – но всё это было нелепо и невозможно. И он поник головой над этим письмом, над его несомненной правдой.

За дверью послышалось мышиное шуршание, и голос курьерши спросил:

– Хотите чаю, товарищ начальник?

– Да, да, Лиза, дайте мне чаю покрепче...

Он прошёлся по кабинету, перечел ещё раз неподписанное письмо. Невозможно его никому показать. Приоткрыв дверь, он взял поднос с двумя стаканами чая. И мысленно обратился к человеку, облик которого угадывал за двойным листком из школьной тетради:

«Ну что ж, молодой человек, ну что ж – твоё письмо вовсе не плохо написано. И уж, конечно, я не стану тебя разыскивать. Видишь ли, мы, старики, уже осуждены, и твоя опьяняющая тебя самого сила не спасёт. Всё это нас захлестнуло, унесло...»

Он зажёг свечу, на которой обычно плавили сургуч. Оплывший красный стеарин похож был на запёкшуюся кровь. И на пламени этой кровью запятнанной свечи Флейшман сжёг письмо, бросил горстку пепла в пепельницу и раздавил её большим пальцем. Потом выпил два стакана чая. Почувствовал себя лучше. И сказал – с облегчением и с печальной насмешкой:

– Нет больше дела Тулаева.

Ему хотелось поскорее закончить просмотр папок, чтобы отделаться от них. К тетрадям, исписанным Кириллом Рублёвым в тюрьме, была приложена пачка писем, «задержанных в интересах следствия»: это были письма Доры из далёкой казахстанской ссылки. Флейшман рассердился при мысли, что одна только Зверева прочла эти письма, продиктованные тоской и одиночеством. «Вот подлая баба! Ну погоди, уж я постараюсь упечь тебя в степи, в снега, в пески!»

Он стал листать тетради Рублёва, исписанные ровным почерком. В очертаниях букв сказывался художественный вкус, а своей чёткостью эти строки вызывали в памяти образ самого писавшего – его распрямлявшиеся в разговоре плечи, длинное худое лицо, высокий лоб, его манеру глядеть на вас, смеясь одними глазами, когда он излагал свои неоспоримые и тонкие умозаключения.

«Мы умрем, так и не поняв, для чего мы убили людей, в которых воплощалась наша величайшая сила». Флейшман подумал, что его мысли совпадают с теми, что написал Кирилл Рублёв за несколько дней или часов до смерти.

Содержание этих тетрадей заинтересовало его. Он бегло просмотрел экономические выводы Рублёва, основанные на понижении нормы прибыли в связи с постоянным ростом капитала, на увеличении производства электрической энергии в мире, на развитии металлургии, на кризисе золота, на изменении характера и структуры классов – особенно же рабочего класса... Читая, Флейшман бормотал про себя: «Верно, совершенно верно... спорно, надо это пересмотреть, но в общем тенденция правильная...» Он записал несколько данных, чтобы проверить их в специальных трудах.

Далее шли страницы, посвящённые Троцкому. Суждения Рублёва о нём были одновременно и восторженными, и строгими. Он восхищался революционной интуицией Троцкого, его пониманием русской действительности, его «истинктом победы», но осуждал «высокомерие исключительной исторической личности», «подчёркнутое сознание своего превосходства над другими», «неумение увлечь за собой посредственных людей» и привычку «расточать высшую алгебру революции перед свиньями – когда свиньи заняли авансцену».

– Конечно, конечно, – бормотал про себя Флейшман, но ему было не по себе: Рублёв был, очевидно, совершенно уверен, что его расстреляют, если позволял себе так выражаться.

Тон записей менялся, но в них чувствовалась та же внутренняя уверенность, та же отрешённость. «Мы представляли собой исключительное человеческое достижение – потому-то мы и погибаем. Наше поколение сложилось в совершенно особых условиях полувекового исторического периода. Мы выросли в борьбе, но нам удалось избежать влияния и «святой Руси», и буржуазного Запада, хотя мы и заимствовали у этих миров то, что в них было живого и сильного: у крестьянских масс – жажду справедливости и готовность к восстанию, накопленную за века деспотизма; у западного мира – увлечение исследованиями, смелыми реформами и веру в прогресс».