«...Мы не верили в устойчивость социального строя, нас не привлекало богатство, не соблазнял буржуазный индивидуализм; мы постоянно работали над преобразованием мира...»
«Наш трезвый взгляд на происходящее, наше бескорыстие оказались помехой другим, их старым и новым интересам. Мы не сумели приспособиться к наступившей реакции, – и, так как мы были у власти и нас окружали легенды, основанные на подлинных подвигах, нас надо было уничтожить, и не только физически: над нашим прахом распустили клевету о предательстве...» «А теперь на нас лежит тяжесть всего мира. Нас осудили все те, кто не хочет больше знать ни стремлений, ни тревоги, кто считает революцию законченной...»
Рублёв полагал, что беспощадная жестокость нашей эпохи объясняется именно этим чувством неуверенности и страхом перед будущим. «События, которые произойдут завтра, можно будет сравнить только с величайшей геологической катастрофой, изменяющей лик земли». – «В глазах людей мы оказались опасными авантюристами – мы требовали от них смелости и новых подвигов, а им хотелось только одного: уверенности в будущем, покоя, хотелось забыть о страданиях и крови, – и это накануне кровавого потопа!» «...Мы жили не на краю чёрной бездны, как говорил Бухарин, – нет, но накануне нового цикла ураганов, и этим объясняется затемнение сознания. Когда близится магнитная буря, стрелка компаса начинает метаться...»
– Ты правильно думал, Рублёв, – сказал Флейшман и почувствовал что-то вроде гордости.
Тихонько закрыв тетрадь – так закрыл бы он глаза мёртвому, – он растопил сургуч на свече и медленно уронил несколько тяжёлых капель – точно капель горячей крови – на конверт с бумагами Рублёва. Потом придавил конверт большой печатью архива Наркомвнудела; и пролетарский герб глубоко отпечатался на воске.
Около пяти часов товарищ Флейшман велел шофёру ехать на стадион, где происходил спортивный праздник. Его место было на официальной трибуне среди других военных форм, украшенных знаками власти. На груди Флейшмана блестели ордена Ленина и Красного Знамени. Под фуражкой с высокой тульей его голова, с годами ставшая похожей на голову огромной жабы, казалась ещё больше. Он ощущал себя опустошённым, анонимным, внушительным – вроде любого генерала любой армии. Незаметно подкрадывалась старость: тело отяжелело, душу подточили административные заботы.
Шагали шеренги гимнастов: впереди, выпятив грудь, шли девчата, за ними, прямо держа голову, парни. Все лица были повёрнуты к трибуне, и, хотя гимнасты никого на ней не узнавали (Вождь не пришёл, только его огромный портрет возвышался над стадионом), они весело и доверчиво улыбались военным формам. Их шаги отдавались на земле ритмичным шумом падающего града. Проезжали танки, украшенные ветками и цветами; из броневых башенок высовывались пулеметчики, размахивали букетами, перевязанными красными лентами...
В высоком небе, золотясь на заходящем солнце, могучими волнами проплывали облака.