Выбрать главу

Он не мог устоять на месте, его угловатая фигура пересекала по диагонали большую комнату; он был похож на крупную, исхудавшую хищную птицу, запертую в просторной, но всё же тесной клетке. Этот образ возник в глазах Доры; она ответила:

– Не знаю.

– В самом деле, надо было бы пересмотреть наши суждения относительно оппозиции между 1923 и 1930 годами, – лет семь-десять тому назад. Мы ошибались тогда, оппозиция, может быть, была права – может быть, – ведь никто не знает, могла ли бы история пойти иным путём...

Пересмотреть суждения о мёртвых годах, о законченной борьбе, об отживших формулах, о людях, по-разному загубленных?

Прошло несколько дней: это были московские дни, беспорядочные, торопливые, тесно набитые делами, прорезанные внезапными просветами, – когда вдруг на улице, забью обо всём на свете, остановишься, чтобы полюбоваться яркими красками и снегом под холодным и ясным солнцем. Мелькают здоровые, молодые лица, и хотелось бы знать, какая у этих людей душа, и думается, что нам, как травинкам, нет числа, что сотня народов входит в наш народ- славяне, финны, монголы, северяне, турки, евреи, и что все они идут вперёд, а ведут их девушки и юноши с золотистой кровью. Думаешь о машинах, энергия которых пробуждается на новых заводах, эти машины проворны и блестящи, в них – скрытая сила миллионов рабов-автоматов. Они навсегда победят извечный мучительный труд. Мало-помалу новый мир вырастает из страдания, – ещё недостаёт мыла, белья, одежды, ясного знания, правдивых, простых и значительных слов, великодушия, мы ещё едва умеем оживлять эти машины; вокруг наших новых гигантских заводов, лучше оборудованных, чем заводы Детройта или Рурской области, стоят ещё убогие бараки, и в них спят тяжёлым сном люди, раздавленные суровым законом эксплуатации труда. Но завод победит бараки, и благодаря машинам этих людей – или тех, что последуют за ними, не всё ли равно? – ждёт удивительное пробуждение. Движение этого мира, этих машин и людских масс, вместе идущих вперёд, конечно, искупит многое. Может быть, оно искупит и конец нашего поколения? Это – накладные расходы, нелепая расплата за прошлое. Нелепая: это было хуже всего. Мы были нужны ещё и машинам, и массам, без нас они могли заблудиться, и это вызывало тревогу и возмущение. Но что же делать? Чтобы сознательно исполнить наш долг, у нас одна опора: партия, «железная когорта». Железная, телесная, духовная...

Никто из нас больше не думал, не действовал в одиночку: все мы думали и действовали сообща, всегда в интересах огромных человеческих масс, за которыми мы ощущали присутствие других неисчислимых масс, – пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Но дух смутился, плоть ослабела, железо заржавело, потому что наша когорта, созданная, быть может, в исключительный исторический момент испытаниями, доктриной, ссылкой, каторгой, восстанием, властью, войной, работой, братством, – эта когорта износилась, в неё незаметно пробрались чужие, которые говорили на нашем языке, подражали нашим жестам, выступали под нашим знаменем, но не были на нас похожи; их стимулом была извечная жадность, они не были ни пролетариями, ни революционерами, а карьеристами...

Больная когорта, тайно захваченная врагами, мы все ещё принадлежим тебе. Если бы можно было тебя вылечить, хотя бы калёным железом, или заменить тебя другой – за это стоило бы отдать жизнь. Но ты неизлечима – и пока ещё незаменима. Нам остается только по-прежнему служить тебе, и если нас убьют – принять смерть. Наше сопротивление только углубило бы зло. В самом деле, если бы Бухарин или Пятаков вдруг вскочили со скамьи подсудимых, чтобы в один миг разоблачить своих несчастных товарищей, лгавших в свой последний час по приказу свыше, прокурора-фальсификатора, судей-сообщников, подлую инквизицию, онемевшую партию, поглупевший терроризированный ЦК, раздавленное Политбюро, Вождя, преследуемого кошмарами, – как была бы деморализована страна, какое ликование это вызвало бы в капиталистическом мире, какие заголовки в фашистской прессе! «Требуйте «Скандал в Москве», «Прогнивший большевизм», «Жертвы Вождя разоблачают его». Нет, право, лучше смерть, всё равно какая. Эти счёты мы должны свести между собой, внутри нашего нового общества, которое подтачивают старые болезни...»

Мысли Рублёва непрерывно вращались в этом железном круге.

Как-то вечером, после ужина, он надел свой полушубок, барашковую шапку, сказал Доре: «Пойду подышать свежим воздухом наверху», вошёл в лифт и велел лифтёру подняться на террасу, которая была над десятым этажом. Летом там был дорогой ресторан, и клиенты, рассеянно слушая пение скрипок и глядя на бесчисленные московские огни, невольно поддавались очарованию этих земных созвездий, – среди них самый слабый огонёк указывал путь рабочему люду. Но зимой, когда не было ни обедающих, ни цветов, ни цветных абажуров на маленьких столиках, ни скрипок, ни запаха жареной баранины, шампанского и косметики, зимой всё это было ещё прекраснее: одна лишь огромная тихая ночь над огромным городом, красный отблеск площади Пушкина с её световыми рекламами, чёрными тропинками на снегу, муравьиным движением людей и машин под фонарями, скромным и тайным рдением окон... На такой высоте электрический свет не мешал зрению, можно было отлично различить звёзды. Среди густой черноты зданий жаркое сверкание отмечало место площадей. Белые бульвары терялись в тени. Сунув руки в карманы, ни о чём не думая, Рублёв обошёл всю террасу. Улыбка мелькнула между его бородой и усами. «Надо было вытащить сюда Дору, чтобы она на это посмотрела, это замечательно, замечательно...» И он внезапно остановился, совершенно очарованный: прямо на него, возникнув из неба и ночи, неслась, грациозно наклонившись вперёд в своём полёте, обнявшаяся пара.