В это же самое время Макеев впервые в жизни стал думать. Это было всё равно что разговаривать с самим собой и сначала показалось ему смешным, «что я дурака валяю?». Но слова, рождавшиеся в его мозгу, были так серьёзны, что гасили смех, и он морщился, как человек, взваливший себе на плечи непомерную тяжесть. Он говорил себе, что надо уехать, унести с собой под шинелью несколько гранат, вернуться в деревню, поджечь помещичий дом, забрать землю. Откуда взялась у него мысль о поджоге? Порою летом горит весь лес, и никто не знает, как он загорелся. Пылают деревни, и никто не знает, где зародилось пламя. Мысль о пожаре заставила его думать ещё напряжённее. «Жаль, конечно, палить красивый помещичий дом, но что же с ним делать? Как приспособить его для мужиков? Пустить туда лапотников – нет, это, конечно, было невозможно. Сгорит гнездо – улетит птица. Когда сгорит дворянское гнездо, огненный страшный ров отделит прошлое от настоящего, – но мы попадём в поджигатели, а поджигателей ждёт каторга или виселица, значит, надо оказаться сильнее других»; но всё это было слишком сложно для конкретного ума Макеева, всё это он, скорее, чувствовал, чем охватывал мыслью. Он отправился в путь один, – выбрался из завшивевшего окопа через отхожее место. В поездах он встретился с такими же, как он, людьми, как он, ушедшими с фронта, и при виде их его сердце налилось силой. Но он им ничего не сказал: молчание делало его ещё сильнее. Помещичий дом запылал. По зелёным дорогам поспешил усмирять крестьянское восстание казачий эскадрон. Над потными крупами лошадей жужжали осы; муаровые бабочки улетали от терпкого запаха этой скачущей воинской части. Но прежде чем она добралась до преступной деревни Акимовки, близ Ключева, полученные в уезде телеграммы таинственно распространили благую весть: декрет, подписанный народными комиссарами, национализировал землю. Казаки узнали об этом от совершенно седого старика, появившегося вдруг на краю до-роги между кустами, под берёзами в серебряной чешуе. «Это закон такой вышел, сынки, нельзя вам против закона идти». Земля, земля! Закон! Удивлённый шёпот пополз среди казаков, и они стали совещаться. Бабочки в изумлении опустились на траву, отряд же замер на месте, как бы остановленный невидимым декретом, не зная, куда ему идти. Какая земля? Чья земля? Господская? Наша? Чья? Поражённый офицер вдруг испугался своих казаков, – но никто из них и не думал помешать его бегству. На единственной улице Акимовки, где бревенчатые домишки клонились каждый в свою сторону посреди маленьких зелёных участков, тяжелогрудые женщины осеняли ,себя крестным знамением. Видно, на этот раз и вправду настали времена Антихриста? Макеев, не расстававшийся со своим увешанным гранатами поясом, вышел, красномордый, на крыльцо своей полуразвалившейся избы с дырявой крышей и заорал; чтоб помолчали ведьмы-то, чёрт бы их побрал! Не то увидят они, так их и сяк... Первый совет бедняков выбрал его в председатели исполкома. Первое постановление, продиктованное им писарю (окружного мирового суда), предписывало высечь баб, которые при народе заговорят об Антихристе. Постановление это, каллиграфически выведенное круглыми буквами, было вывешено на главной улице.
Так началась головокружительная карьера Макеева. Он стал Артёмом Артёмовичем, председателем исполкома, не зная толком, что такое исполком, – но у него были под надбровными дугами глубоко посаженные глаза, крепко сжатый рот, бритая голова, рубаха, очищенная от насекомых, а в душе, как корни в трещинах скал, – узлом завязанная воля. Он прогнал людей, тосковавших о прежней полиции, велел арестовать других, которые были отосланы в район и никогда оттуда не вернулись. О нём говорили, что он «справедлив». С матовым блеском в глазах, он повторял в самой глубине своего существа: я справедлив. Если бы у него было время взглянуть на себя со стороны, он удивился бы новому открытию. Так же, как внезапно обнаружилась у него способность мыслить, для того чтобы захватить землю, зародилась в нём непонятным образом (в затылке, в пояснице, в мускулах) – другая, ещё более смутная способность, и она влекла его вперёд, окрыляла его, давала ему силы. Он не знал, как её назвать. Интеллигенты назвали бы её волей.
Только спустя несколько лет, когда он привык выступать на собраниях, Макеев научился говорить «я хочу», но ещё раныце он инстинктивно знал, что надо делать, чтобы поставить на своём, заставить, приказать, добиться успеха и потом испытать спокойное удовлетворение, почти такое же приятное, как после обладания женщиной. Он редко говорил от первого лица единственного числа, предпочитая говорить «мы». «Не я хочу, все мы, братцы, этого хотим!» В самом начале ему приходилось обращаться с речью к красноармейцам в товарном вагоне, – и голос его должен был покрывать железный лязг движущегося поезда. Его способность понимать расширялась вспышками, от одного события к другому; он хорошо разбирался в причинах и возможных следствиях, в побуждениях людей, знал, как надо действовать и противодействовать; ему очень трудно было свести это к мысленным словам, затем к идеям и воспоминаниям, – и этому он по-настоящему никогда и не научился.