У Макеева, уничтоженного взрывами смеха, были слёзы на глазах, и спазма душила его, когда, весь побагровев, он поднялся над хохочущими лицами и попросил слова... Но слова ему не дали, так как в эту минуту вошёл какой-то член Политбюро в элегантном железнодорожном кителе, и весь зал встал для обязательной овации, продолжавшейся минут семь-восемь.
В конце заседания Тулаев подошёл к Макееву:
– Что, брат, здорово я тебе бока намял, а? На ты на меня за такие пустяки не сердись. Подвернётся случай – сам колоти меня, не стесняйся. Пойдём, хлопнем рюмочку?
То были счастливые времена грубоватого братства.
В это время партия меняла кожу. Пришёл конец героям: нужны были толковые администраторы, практики, а не романтики. Пришёл конец безответственным стремлениям к интернациональной, всемирной и прочей революции: построим социализм в нашей стране, для нас самих! Республика молодела, обновляя кадры, отводя место менее видным людям. Макеев, принявший участие в чистках, создал себе репутацию человека практического, всецело преданного генеральной линии и научился в течение битого часа повторять официальные успокоительные фразы.
Однажды ему пришлось испытать странное волнение. Как-то душным летним днём, часа в три пополудни, Каспаров – бывший комиссар степной дивизии, командир в жаркие дни гражданской войны, – не постучавшись, без доклада, тихо вошёл в кабинет секретаря обкома.
Это был постаревший, похудевший, как будто уменьшившийся в росте Каспаров; на нём белая рубаха и белая фуражка. «Это ты!» – воскликнул Макеев, бросаясь к посетителю, обнимая и прижимая его к груди. Каспаров показался ему лёгким... Они сели друг против друга в глубокие кресла – и сразу возникло между ними неловкое чувство, заглушавшее их радость.
– Ну, – спросил Макеев, не зная, что сказать, – куда же ты, собственно, направляешься?
У Каспарова было напряжённое выражение лица и строгий взгляд, как бывало на бивуаке в оренбургских степях или во время крымского похода, у Перекопа... Он загадочно смотрел на Макеева, быть может, судил его – тому стало неловко.
– ЦК назначил меня в Управление речным транспортом Дальнего Востока, – сказал Каспаров.
Макеев моментально взвесил всё значение такой явной немилости: изгнание в дальний край, чисто экономическая должность – а ведь такой Каспаров мог бы по меньшей мере управлять Владивостоком или Иркутском.
– А ты? – спросил Каспаров, и голос его звучал грустно.
Чтобы рассеять неловкое чувство, .Макеев поднялся – мощный, массивный, бритоголовый. Пятна пота выступили на его рубашке.
– Я, брат, строю, – сказал он радостно. – Вот посмотри-ка!
И он подвёл Каспарова к карте Госплана: орошение, кирпичные заводы, железнодорожный парк, школы, бани, конные заводы; «смотри, брат, смотри, страна растёт у нас на глазах, мы догоним США в двадцать лет, я этому верю, потому что сам участвую в стройке». Он заметил, что голос его звучал фальшиво: это был голос официальных выступлений... Каспаров неуловимым жестом отстранил ненужные слова, экономические планы, притворную радость своего старого товарища – и именно этого опасался Макеев. Каспаров сказал:
– Всё это прекрасно, – но партия на распутье. Решается судьба революции, брат.
В эту минуту – необыкновенное везение! – кисленько затрещал телефон. Макеев отдал приказания относительно национализированного сектора торговли. Затем отстранил в свою очередь то, чего не хотел знать: с наивным видом, как бы что-то показывая, развел руками, широкими и мясистыми.
– В этом краю, брат, всё решено окончательно. Для меня, кроме генеральной линии, ничего не существует. Я иду вперёд. Вот приезжай-ка сюда опять года через три-четыре – не узнаешь ни города, ни деревни. Новый мир растёт, брат, новая Америка! Наша партия молода, не подвержена панике, полна веры в себя. Хочешь сегодня вечером председательствовать вместе со мной на комсомольском спортивном смотре? Сам увидишь!
Каспаров уклончиво покачал головой. Ещё один законченный термидорианец, замечательная бюрократическая скотина, вызубрившая наизусть четыреста фраз официальной идеологии, избавляющих человека от необходимости думать, видеть, чувствовать и даже вспоминать, даже испытывать малейшие угрызения совести, когда делаешь величайшие подлости. В лёгкой усмешке, осветившей измождённое лицо Каспарова, были и ирония, и отчаяние. Макеев угадал эти чувства, хотя они и были совершенно чужды его натуре, и взъерошился.