– Эксперты уверяют: от трёх до пяти недель?
– Может продолжаться и дольше, как затянувшаяся агония. А может развалиться завтра.
– Мне надо, – сказал Вождь, – чтобы сопротивление продлилось ещё несколько недель.
Кондратьев ничего не ответил. Он .подумал: «Это жестоко. И для чего?» Вождь, казалось, угадал его мысли.
– Мы это заслужили, – продолжал он. – Ну, ладно, а сормовские танки?
– Неважные. Броня ещё туда-сюда... (Кондратьев вспомнил, что конструкторов этих танков расстреляли за саботаж; появилось ощущение неловкости.) Но моторы неудовлетворительные: в боях до 35 процентов аварий.
– Это указано в твоем письменном докладе?
– Да.
Опять ощущение неловкости. Кондратьев подумал, из-за этого возникнет новый процесс, что эти 35 процентов будут светиться фосфорическим блеском в опустошённых ночными допросами мозгах. Он продолжал:
– А главное – негодность человеческого материала.
– Мне уже об этом говорили. Как ты это объясняешь?
– Очень просто. Мы с тобой воевали в других условиях. Машина уничтожает человека. Ты ведь знаешь – я не трус. Ну вот, я захотел испытать это на себе, сел в машину № 4 с тремя замечательными парнями: барселонским анархистом...
– ...и, конечно, троцкистом...
(Говоря это, Вождь улыбался сквозь табачный дым, и сквозь узкую щёлку почти сомкнутых век рыжие глаза его смеялись.)
– Может быть, – у меня не было времени наводить справки. И ты тоже не стал бы этого делать... И ещё два крестьянина с оливковой кожей, андалузцы, чудесные стрелки, вроде наших сибиряков или латышей былых времён. Ну вот, катимся мы по прекрасной дороге, – не могу себе представить, что бы это было на ухабистой... Сидим мы там вчетвером, обливаемся потом с головы до ног, задыхаемся в темноте, в шуме, в бензинной вони, нас тошнит, мы отрезаны от всего мира – и хоть бы скорее это кончилось! От паники у нас резь в животе, и мы уже не бойцы, а несчастные психи, прижавшиеся друг к другу в чёрной, душной коробке... Вместо того чтобы ощущать себя хорошо защищёнными и могущественными, мы сведены на нет...
– Что же делать?
– Надо лучше продумать конструкцию машин, нужны особые, тренированные боевые единицы. Именно этого нам недоставало в Испании.
– А наши самолёты?
– В порядке, – кроме старых моделей. Зря мы им всучили столько старых самолётов. (Вождь решительным кивком выразил своё одобрение.) Наш Б-104 не стоит «мессершмитта», который его обгоняет.
– Саботаж со стороны конструктора.
Кондратьев не сразу решился ответить: он много об этом думал и пришёл к заключению, что несомненное понижение качества продукции объяснялось исчезновением лучших инженеров Авиационного испытательного центра.
– Может быть, и нет. Может быть, попросту немецкая техника сохранила своё превосходство.
Вождь сказал:
– Он саботировал. Это доказано: он сам сознался.
От слова «сознался» возникло между ними неловкое ощущение. Вождь так ясно это почувствовал, что отвернулся и, взяв со стола карту испанских фронтов, стал расспрашивать о деталях, которые, в сущности, никак не могли его интересовать.
В самом деле, при настоящем положении не всё ли ему было равно, достаточно артиллерийских припасов в Мадридском университетском городке или нет? Но он ничего не сказал о погрузке золотого запаса: очевидно, особый посланец его уже об этом уведомил. Кондратьев тоже не коснулся этой темы. Вождь ни словом не упомянул и о переменах персонала, которые предлагал Кондратьев в своей записке... Сквозь высокое окно Кондратьев увидел на далёких часах, что его аудиенция продолжалась уже больше часа.
Вождь ходил взад и вперёд, велел подать чаю, ответил своему секретарю: «Когда я вас позову...» Чего он ждал? Взволнованный Кондратьев тоже ждал чего-то.
Не вынимая рук из карманов, Вождь подвёл его к оконному проёму, из которого открывался вид на московские крыши. Между ними, городом и бледным небом было только это стекло.
– Ну, а у нас, в нашей великолепной и несчастной Москве, что, по-твоему, плохо? Что не ладится?
– Да ведь ты сам только что сказал: все врут, врут и врут. Одним словом, раболепствуют. Поэтому не хватает кислорода. А без кислорода как строить социализм?
– Гм... И это, по-твоему, всё?
Припёрт к стене. Кондратьев понял, что он припёрт к стене. Сказать ему? Рискнуть? Или трусливо увернуться? Из-за внутреннего напряжения ему трудно было разгадать выражение Вождя, который стоял всего в сорока сантиметрах от него. Против воли он высказался откровенно, то есть очень неловко. Он сказал веским, деланно небрежным голосом: