Выбрать главу

– ...Хотя преступление, по правде сказать...

По правде сказать – что? Не докончив фразы, Флейшман повернулся к улице – слишком плотный, с опущенными плечами, с подбородком, расплывавшимся по воротнику мундира. Зверева, никогда не решавшаяся выступить первой, недовольным тоном спросила:

– Вы, кажется, не кончили вашей фразы?

– Нет, кончил.

В кучке студентов, толпившихся внизу, на краю тротуара, стояла красивая, удивительно светловолосая девушка. Быстрыми движениями обеих рук она что-то объясняла молодым людям, и на расстоянии казалось, что её пальцы пронизывал свет; смеясь, она откидывала голову назад. Недоступная головка, далёкая, как звезда, подлинная, как звезда... Она не чувствовала на себе тяжёлого и мутного взгляда Флейшмана. Заместитель народного комиссара госбезопасности, прокурор при Верховном суде, женщина-следователь, заведовавшая особо важными делами, – все они ждали, чтобы Флейшман сказал своё слово. Угадывая их ожидание, он твёрдо заявил:

– Закончить следствие.

И повернувшись к ним вполоборота, с любезным видом склонив голову, как будто сообщил что-то очень важное, он внимательно, одного за другим, разглядел своих трёх собеседников: отталкивающие лица, отмеченные пороками и сделанные как будто из какого-то гнусного желатинного вещества. Но ведь и я некрасив, у меня зеленоватая кожа, грубый подбородок, набухшие веки... Нас всех надо уничтожать... А теперь вы не знаете, как вам быть, дорогие товарищи, потому что больше ни слова не скажу. Мотивировать или отложить это решение – дело ваше, я и так достаточно рискую... На улице больше не было ни студентов, ни автобуса, ни тюремной машины. Проходили другие прохожие, детская коляска лавировала на асфальте под мордами огромных грузовиков... Ни один человек из этой уличной толпы не знает имени Тулаева... В этом городе, этой стране с населением в сто семьдесят миллионов никто по-настоящему не помнит Тулаева. От этого толстого усатого человека, громоздкого, фамильярного, банально-красноречивого, нередко пьяного, угодливо преданного партии, стареющего, некрасивого, как все мы, остались одна лишь щепотка пепла в урне да равнодушные, незначительные воспоминания в памяти замученных, наполовину обезумевших инквизиторов. Скоро исчезнут и воспоминания и портреты... В этом деле нет ровно ничего, ни одного серьёзного указания на кого бы то ни было. Тулаев исчезал, его уносили ветер, снег, тьма, здоровый холод морозной ночи.

– Закончить следствие? – сказала вопросительным тоном Зверева.

Чуткий слух этого официального создания, её почти безошибочная интуиция помогали ей угадывать двусмысленные, тайные намерения, созревавшие где-то в высших сферах. Опершись подбородком на ладонь, опустив плечи, она со своими завитыми волосами и острым, но лукавым взглядом, казалось, вся превратилась в вопросительный знак. Флейшман зевнул, прикрыв рот рукой. Гордеев, чтобы скрыть своё смущение, вынул из шкафа бутылку коньяка и стал расставлять рюмки.

– Мартель или армянский?

Прокурор Рачевский, понимая, что все будут молчать, пока он не выскажется, начал так:

– Для этого дела, действительно явно политического, возможно лишь политическое решение. Результаты следствия как такового имеют для нас второстепенное значение... По мнению криминалистов старой школы, с которыми мы в данном случае согласны, «quid prodest»...

– Очень хорошо, – сказала Зверева.

Лицо прокурора Рачевского было, казалось, вылеплено из твёрдой, нездоровой плоти и состояло из двух неравных половинок: одна была шире другой. Всё оно было вогнутым, от выпуклого лба до круглого серого подбородка; горбатый, широкий у основания нос с чёрными волосатыми ноздрями придавал этому лицу властное выражение. Цвет лица был румяный, местами лиловатый. Карие глаза навыкате – мутные шарики – омрачали общее впечатление.

Прокурор всего несколько лет тому назад, в страшную эпоху, вынырнул на поверхность из глубины своего угрюмого существования, заполненного неприятными, тёмными и опасными делами, с которыми он справлялся с упорством рабочей скотины и без всякой для себя выгоды. Вынесенный внезапно на вершину, он перестал пить, потому что боялся в пьяном виде проговориться. Бывало, раньше, когда находило на него тёплое и облегчающее опьянение, ему случалось так выражаться о себе: «Я – рабочая кляча... Тащу за собой старую борону правосудия... Только эту свою борозду и знаю, ха-ха! Мне кричат: пошёл! И я иду. Щёлкнут языком – я остановлюсь. Я – скотина революционного долга; ну, пошёл, Сивка, ха-ха!» А потом он испытывал глубокую неприязнь к тем друзьям, которые слышали от него такие слова.