Выбрать главу

– Да... Нет, ничего, я проснулся. Продолжай.

– И те, которые были тебе больше других обязаны и которым грозила поэтому наибольшая опасность, особенно гнусно говорили о тебе... Им казалось, что оратор из ЦК, чего-то не договоривший, расставлял им ловушку, – на них жаль было смотреть. Я тоже вслед за другими поднялся на эстраду и тоже, как другие, начал с пустых фраз о партийной бдительности. Сотня задыхавшихся людей смотрела на меня снизу вверх, разинув рты, они казались мне одновременно липкими и иссохшими, равнодушными и злобными. Бюро дремало, всё, что я мог сказать, чтобы очернить тебя, никого не интересовало, заранее всем известная песня – и всё это не могло меня спасти; каждый думал только о себе. На меня нашло вдруг полнейшее спокойствие, и мне страшно захотелось пошутить; я почувствовал, что мой голос зазвучал увереннее, и увидел, что эти желатинные физиономии слегка зашевелились; я разбудил в них тревогу. Я же начал спокойно говорить неслыханные вещи, от которых похолодели и зал, и бюро, и парень из ЦК (он что-то быстро записывал, ему хотелось провалиться сквозь землю). Я сказал, что при нашей напряжённой работе ошибки неизбежны, что я знаю тебя уже двенадцать лет, что ты лоялен, что ты жил только для партии, что, впрочем, всем известно, что у нас мало таких людей, как ты, и много сволочей... Меня окружил полярный холод. Из глубины зала чей-то придушенный голос бросил: «Позор!» Этот голос разбудил помирающих от страха червяков: «Позор!» «Это вам позор, – сказал я, спускаясь с эстрады, и прибавил: – Все вы дураки, если воображаете, что ваше положение лучше моего». Я пересёк зал во всю его длину. Каждый боялся, что я сяду рядом с ним, и все они – все эти коллеги – сплющивались на своих местах при моем приближении. Я вошёл в буфет покурить и поухаживать за официанткой... Я был доволен, я дрожал всем телом... На следующее утро меня арестовали.

– Да, да, – рассеянно сказал Ершов, – что хотел сказать о моей жене?

– Вале? Она написала в бюро ячейки, что разводится с тобой... Просила снять с неё незаслуженное бесчестие: сама того не зная, она была женой врага народа. И так далее, известные тебе формулы. Что ж, она, может, и права: ей хочется жить, твоей Вале.

– Это неважно.

Ершов прибавил, понизив голос:

– Она, может быть, правильно поступила. А что с ней стало?

Риччиотти сделал неопределённый жест:

– Не знаю... Она, вероятно, на Камчатке. Или на Алтае...

– Ну, а дальше что?

Они смотрели друг на друга в белёсом свете сквозь изнеможение, угрюмое удивление, простое и опустошающее спокойствие.

– А дальше, – ответил Риччиотти, – придётся тебе, Максимка, уступить. Сопротивление бесполезно, ты это знаешь лучше всякого другого. Ты обречёшь себя на невероятные страдания, а конец будет один, к тому же – никому не нужный. Уступи, говорю тебе.

– Уступить в чём? Сознаться, что я – враг народа, убийца Тулаева, предатель, ещё что? Повторять эти нелепые измышления пьяных эпилептиков?

– Сознайся, брат. В этом или в чём-нибудь другом. В чём они захотят. Во-первых, ты сможешь выспаться, а потом у тебя будет маленькая возможность... Очень маленькая, по моему мнению – почти несуществующая, но тут уж ничто не поделаешь... Максимка, ты умнее меня, но, согласись, я правильнее тебя сужу о политике. Уверяю тебя – это так. Это им нужно, это заказ – как приказ на разрушение какой-нибудь турбины. Ни инженеры, ни рабочие не обсуждают приказа, и никто не думает о том, сколько при этом погибнет народа... Я раньше никогда об этом не думал... Последние процессы не принесли той политической пользы, которой от них ожидали; они считают, что нужны новые свидетельства, новая чистка... Ты ведь сам понимаешь, что стариков нельзя больше оставлять на местах. Не нам решать, ошибается Политбюро или нет...

– Страшно ошибается, – сказал Ершов.

– Молчи, не говори об этом. Ни один член партии не имеет права так говорить. Если бы тебя послали во главе дивизии против японских танков, ты не стал бы рассуждать, ты повёл бы дивизию, зная, что никто не останется в живых. Тулаев – просто случай или предлог. Я лично даже уверен, представь себе, что за этим убийством нет ровно ничего, что его убили случайно. Но согласись, что партия не может признаться в своём бессилии, когда стреляют неизвестно откуда – может быть, из глубины народной души... Вождь уже давно в тупике. Может быть, он сходит с ума. А может быть, он дальновиднее всех нас. Я не считаю его гениальным, скорее, ограниченным, но нам некем его заменить, и он должен думать только о себе. Мы убили – позволили убить – всех других, у нас больше не осталось никого, он один ещё существует. Он знает, что когда стреляют в Тулаева, несомненно целят в него, – иначе не может быть, только его могут и должны ненавидеть...