Рублёв стоял в углу камеры, прижавшись к стене, повернувшись к окну своим профилем – профилем Ивана Грозного, – и старался увидеть хоть кусочек неба величиной в десять квадратных сантиметров. Он бормотал про себя: «Ну что ж, Дора, ну что ж, Дора, – вот и пришёл конец!»
Рукопись его росла. Быстрым почерком, слегка дрожащим в начале каждого абзаца, укреплявшимся к двадцатой строке, без лишних слов, в сжатом стиле экономиста, он рассказывал историю последних пятнадцати лет, приводил цифры секретной (подлинной) статистики, анализировал политику правительства. Во всём этом была беспощадная объективность. Он писал о спорах по поводу демократизации партии, о первых схватках в Коммунистической академии из-за индустриализации, приводил подлинные цифры нехватки товаров, стоимости рубля, зарплаты, говорил о растущем напряжении между крестьянством, зарождающейся промышленностью и властью, кризисе нэпа, о влиянии мирового кризиса на советскую экономику, запертую в собственных границах, о кризисе золота, о решениях, навязанных стране властью. Власть была одновременно и предусмотрительной, так как отдавала себе отчёт о грозившей ей опасности, и ослеплённой инстинктом самосохранения. Он писал о вырождении партии, о гибели интеллектуальной жизни, о начале единовластия, о коллективизации (в которой руководящая группа видела для себя спасение), о голоде, распространявшемся по стране как проказа...
Рублёву знакомы были протоколы Политбюро, он цитировал запретные тексты (теперь, вероятно, уничтоженные) и объяснял, как Генсек постепенно, шаг за шагом, забирал в свои руки всё больше власти. Он описывал закулисные интриги ЦК, на фоне которых всё отчётливей вырисовывался облик Вождя, и бурную сцену, в конце которой два члена Политбюро, оба одинаково бледные, стояли друг против друга среди опрокинутых стульев. Один из них сказал: «Я покончу с собой, чтобы мой труп стал уликой против тебя! Тебя же мужики когда-нибудь разорвут на части, и на это мне наплевать, – но что будет с нашей страной, что будет с революцией?» А другой – у него было замкнутое, неподвижное лицо, – пробормотал: «Успокойся, Николай Иванович; я готов уйти, если вы все согласны...» Но другие не согласились: некем было больше его заменить.
Исписав, таким образом, целые страницы – совершенно свободно, как он уже десять лет не писал, – Кирилл Рублёв принимался расхаживать по камере, куря папиросы. «Ну, что скажешь, Дора?» Невидимая Дора перелистывала исписанные страницы. «Хорошо, – говорила она. – Ясно и твёрдо. По-твоему. Продолжай, Кирилл».