Он никогда не напивался допьяна, может быть, потому, что боялся за свою бдительность, а может быть, из уважения к Рыжику, который пил очень мало, только чтобы душу согреть, и опасался атеросклероза. Он так и объяснил Пахомову:
– Хочу ещё сохранить на некоторое время способность мыслить.
– Совершенно верно, – сказал Пахомов.
Когда Рыжику надоедали голые стены его чулана, он приходил к своему надзирателю. На лице Пахомова, в его губах и морщинах застыла смиренно-недоверчивая гримаса; казалось, ему хотелось плакать, но он удерживался. У него была обветренная кожа, рыжие глаза, вздёрнутый нос; в скупой улыбке он показывал рыжеватые обломки зубов.
– Музыку хочешь? – спрашивал он Рыжика, растянувшегося на кушетке в натопленной комнате.
– Дай-ка мне стаканчик.
Прежде чем выпить, Рыжик закусывал солёным огурцом.
– Ну, играй!
Из своей гармони Пахомов вытягивал и душераздирающие жалобы, и весёлые нотки – иногда хотелось пуститься в пляс.
– Вот послушай – это я играю для девок из нашей деревни. Ну-ка, спляшите ещё, девчата! Марфа, Надька, Танька, Варька, Василиса! Пляшите, ясноглазые! Эй – гоп!
Комната наполнялась движением, радостью, тоской... А за стеной, в вечной полутьме, сгорбившаяся старуха одеревеневшими пальцами распутывала рыбачьи сети, молодая женщина с желтоватым круглым и кротким лицом возилась у огня; девочки бросали работу и, неловко обнявшись, принимались кружиться на месте, между столом и печкой. Чёрный бородатый лик святого Василия, освещённый снизу огарком, со строгим осуждением смотрел на это странное, хоть и невинное веселье. В жилах старухи, в жилах молодой женщины билась ожившая кровь, но ни та, ни другая не произносили ни слова: казалось, эта музыка их пугала. Олени в загороженном закутке тоже поднимали головы, тревога зарождалась в их стеклянных глазах, и они вдруг принимались бегать от одной ели к другой. Волшебные звуки растворялись в белом пространстве. Рыжик слушал музыку с лёгкой улыбкой. Пахомов старался выжать из своего инструмента самые яркие ноты, как будто хотел бросить в пустоту последний пронзительный крик – ещё и ещё! – и, добившись своего, бросал гармонь на постель.
Тотчас же беспощадная тишина обрушивалась, как тяжкий груз, на оленей, на дом, на женщин и детей. Старуха, разбиравшая на своих коленях порванные сети, думала: уж не от лукавого ли эта музыка? – и её губы ещё долго шевелились, она бормотала заклинания, сама уже не помня почему.
– Хорошо будет жить на земле лет через сто, – сказал как-то Пахомов в такую минуту.
– Через сто лет? – Рыжик мысленно взвесил эти слова. – Я не уверен. Этого, пожалуй, мало.
Иногда они брали ружья и шли на охоту по ту сторону речки Бездольной. Пейзаж там был удивительно простой: круглые, белые скалы вздымались до самого горизонта, очертаниями напоминая окаменевших, оледеневших великанов, застигнутых потопом. Кусты протягивали вперёд хрупкие сплетения своих ветвей.
После часа ходьбы и лазанья по скалам здесь нетрудно было и заблудиться. Звери попадались им редко, они чуяли опасность и не давали захватить себя врасплох; приходилось их выслеживать, часами поджидать в снегу. Охотники передавали друг другу фляжку с водкой. Рыжик восхищался лёгкой голубизной неба. Ему случалось говорить своему спутнику странные вещи:
– Посмотри-ка на небо, приятель: на нём будут чёрные звёзды.
И такие слова, сказанные после долгого молчания, сближали их, и Пахомов им не удивлялся.
– Да, брат, – отвечал он, – Большая Медведица и Полярная будут чёрные. Да, я видел это во сне...
После утомительного дня, совершенно окоченевшие, они пристрелили наконец огненно-рыжую остромордую лисицу. Вид мёртвого животного, лежавшего на снегу, особенно его оскаленных зубов, вызвал у обоих неприятное ощущение, но они не сказали этого вслух. Потом, не испытывая особого удовлетворения, они пустились в обратный путь. Два часа спустя, когда они в бледных сумерках скользили на лыжах по белым склонам навстречу алому солнцу, Пахомов остановился, поджидая Рыжика. Видно было, что он хочет что-то сказать.