Оскар Уайльд (поправляя бутоньерку). Платон очарователен!..
Ницше (язвительно). Dionysokolax{746}, занятый mise en scène{747} своей персоны!
Уайльд. Это вы обо мне?
Ницше. О Платоне. Страстен, но бессердечен и театрально притворен: таковы были греки, таковы были и их философы, в том числе и Платон. Недаром же его любимая форма — драматический диалог!
Уайльд. Но разве как dionysokolax Платон не очарователен? (Закуривает папироску.)
{323} Евреинов. О, несомненно! Во всяком случае, очаровательнее, чем как предвосхититель, потому что… (Шопенгауэру на ухо.) Pereant qui ante nos nostra dixerunt?{748}
Шопенгауэр (смеясь). Pereant, pereant…
Евреинов (возвращаясь к теме). Итак, мое безумие, если таковым считать «непригодность для действительности», не так страшно?
Шопенгауэр (шутливо). Напротив! — лестно, так как между гением и безумным как раз то сходство, что оба живут совершенно в другом мире, чем все остальные люди.
Евреинов. Это утешительно! Тем более что наш Бальмонт сказал: «Прекрасно быть безумным, ужасно — сумасшедшим».
Шопенгауэр. Да, но не забудьте, что можно быть не гением и не безумным, а…
Евреинов. А?
Шопенгауэр. А только играть роль того или другого.
Евреинов. Вы против актерства?
Шопенгауэр. Ну что вы! Хотя замечательно, что именно актерская профессия дает наибольший контингент сумасшедших! — эта вечная обязанность забывать самого себя, входя в роль другого, — вы понимаете, как это легко ведет в психиатрическую лечебницу?
Евреинов. All the world is a stage, and all the men and women the players on it{749}.
Шопенгауэр. Да, с этой точки зрения мне нечего возразить! — Каждый человек, независимо от того, что он есть в действительности и сам по себе, должен играть известную роль, которая назначена ему судьбой, поставившей его в известные условия звания, состояния, воспитания и пр. All the world is a stage!.. Как это в самом деле верно! Даже в царстве спокойного размышления человек только зритель и наблюдатель; своим удалением в область рефлексии он походит на актера, который, сыграв свою сцену, до нового выхода занимает место среди зрителей и оттуда спокойно смотрит на все, что бы в пьесе ни происходило — хотя бы приготовление к его собственной смерти; но в известный момент он возвращается на подмостки и действует, и страдает как ему должно… Да, мир — это театр…
Евреинов. А театр — это «мир как воля и представление»?
Ницше. Ха, ха, ха…
О. Уайльд. Ха, ха, ха…
Гофман. Ха, ха, ха…
Шопенгауэр (поднимая брови). Ого, как вы профессионально актерски повернули вопрос!..
Ницше (Шопенгауэру). Пустите в ход свою эристику{750}!
Евреинов (виновато улыбаясь после выкинутого коленца). Я вас перебил, учитель!
Шопенгауэр. Прощаю вашей молодости из-за живости мысли, которая, впрочем, несмотря на свою умышленно профессиональную узость, отнюдь не абсурдна, мой друг! Итак, я говорю, что…
{324} Евреинов. Что мир — это театр!
Шопенгауэр. Совершенно верно. Взять хоть бы то: на сцене один играет князя, другой — придворного, третий — слугу, солдата, генерала и т. п. Но эти различия суть чисто внешние, истинная же, внутренняя подкладка у всех одна и та же: бедный актер с его горем и нуждою. Так и в жизни. Конец ее напоминает конец маскарада, когда все маски снимаются. Тут только мы видим, каковы на самом деле те, с которыми мы приходили в соприкосновение, видим, что в детстве жизнь нам представляется декорацией, рассматриваемой издали, в старости же тоже декорацией, только рассматриваемой вблизи. Жизнь в старости, когда погасло половое влечение, весьма похожа на комедию, начатую людьми и доигрываемую автоматами, одетыми в их платья. Впрочем, порой все человечество рисуется мне в виде марионеток, которые приводятся в движение внутренним часовым механизмом.