Наконец, быть может смешили публику демонстративные «выходы» тенора к рампе во всех тех случаях, когда он брал высокую «трудную» ноту? Но, во-первых, гротеск исполнения доходил здесь до столь невероятной грубости, что просто не хватает духу обвинять публику в явно ребяческом вкусе, а во-вторых, принципиально, разве устремление к рампе артиста, не столь гротескное, может быть принято в театре за недопустимый аллюр! И разве такие доки, как Георг Фукс, например, не правы, вопрошая, «правильно ли бороться с этим стремлением артиста вперед, вытекающим из самой сущности сценического творчества» и, наоборот, не правильнее ли, «если в силу внутренней драматической необходимости исполнение актеров {79} стремится к рельефу, это стремление удовлетворять». Иначе в чем же художественно-утилитарная заслуга просцениума в строго, а стало быть, и всестороннее обдуманном строении мюнхенского Künstlertheater{209}?!
Я знаю, что вы скажете: она смеялась над карикатурой, над шаржем, над пародией.
Увы, отвечу я, «Вампука» как карикатура возбуждала смех только в незначительном меньшинстве. — У нас не понимают карикатуры как таковой, не ценят и не восхищаются талантливой карикатурой. Не меньший успех, чем талантливый «Сатирикон», имел бездарный «Будильник»{210}.
Нет! Если вы прочтете и прослушаете все то, что писалось и говорилось о «Вампуке», вы придете к заключению, что публика на представлении сей доблестной пародии смеялась не над чем другим, как над условностью итальянской оперы.
Публика, которая до сих пор не доросла до понимания Вагнера, хотя бы первого периода его творчества{211}, и по-марктвеновски (сиречь по-мужицки) рассуждает о величайшем гении, — публика, которая ошикала в свое время творца «Руслана и Людмилы»{212}, которая 50 лет не признавала у нас Шумана, оставила скончаться в неизвестности Мусоргского, позволяла себе вместе с Кюи непозволительные выходки по адресу Чайковского{213} и не сумела собраться в достаточном количестве на похороны Римского-Корсакова, — эта «публика» теперь смеялась гомерическим смехом над условностью той итальянщины, которая ее так долго отрывала от будничных дрязг, даря светом и теплом их серые, холодеющие души!
Я не стану защищать отжившую итальянщину, но и не стану издеваться над ней, как не стану тешиться, безобразно-неблагодарный, над славными когда-то стариками, тешиться только потому, что время лишило их обаяния красоты и юности, сделало их слишком известными, выдало все их слабости и немощи. И если это уже труп, то тем менее я нахожу место издевке, издевке над этим бедным телом, в котором, как-никак, а долго, очень долго жила какая-то художественная правда, та правда настоящего искусства, без которой тело не могло бы стать жизнеспособным. Теперь оно умерло, потому что все смертно в этой жизни, и сами истины, по уверению «доктора Штокмана», не живут мафусаилов век.
Снимите шапку у трупа вашей бывшей возлюбленной, если ваша душа еще не в плену у Грядущего Хама{214}!
Сегодня «они» смеялись над условностью итальянщины, завтра «они» будут смеяться над тем, что в опере поют, а не разговаривают, говорят стихами, а не по-обывательски. Послезавтра «они» будут умирать со смеху, что нет на сцене четвертой стены, а скоро с легким сердцем и вовсе выбросят сценическое искусство за борт своего рационально построенного (о! как рационально построенного) корабля.
Этим людям не нужно искусство! Оно их мучит, оно поет им о чем-то безвозвратно для них потерянном, недостижимом, и даже Золя, натуралистический Золя, не так способен их увлечь, как его чучело, — грубое чучело, которое орда безмозглых в дни «L’Affaire»{215} носила по {80} Парижу с неприличными песнями, улюлюканьем апашей и визгом проституток.
Я забывался на «Вампуке». Мне нравятся карикатуры. Я понимаю шутки.
На юге говорят, что женщине с красивыми зубами все кажется смешным. И карикатурист подобен ей: обладая счастливым даром художника-гиперболиста, он все готов представить нам смешным. И он желанен среди тех, кто может смеяться над самой душой карикатуры, а не над душой предмета, карикатурой искажаемой, раз этот предмет, эта душа важны и дороги нам. Словом, будь я правителем в Центральной Африке, я не позволил бы распространять среди дикарей карикатуры на христианских миссионеров. Я подождал бы с разрешением, пока они отучатся от людоедства.