Небось, и не знаешь, что за время было. Право, все нервы себе выкрутишь.
И отец твой в Москву захотел — вынь да положь ему столицу. Признаться тебе, это я его, грешная, надоумила. Чай, он-то, отец, думал, что это он своим умом достигнул, ну да я и не мешала ему так по-своему думать, пускай.
Вот и махнул он в Москву. Один сперва, вроде как на разведку — э-э, кажись, я ж тебе про то сказывала?.. Ты меня, сынок, останови, если что, — у самой-то у меня памяти ни шиша нет… И где только я ее потерять умудрилась?
Правильно — говорила я тебе, вспомнила. Как я в Москве очутилась, про то я тебе сказывала.
Там у меня вскорости Юрочка помер. Долго хворал, а потом помер. Опять слезы. Слегла я тогда. Паралич расшиб и веко на один глаз упало. Стала я вроде как одноглазая.
Но ничего — встала. Работать пошла, жить дальше.
Батюшки, сколько ж я смертей повидала на своем веку! Что-то чересчур для одной бабьей жизнюшки. Ох, чересчур.
Вот с тобой только и повезло. Шестенький ты мой. Один вырос. Один за всех.
Как мы с тобой вдовыми остались
А ведь я, сынок, старухой тебя родила. Почитай, в сорок семь — нынче в такие лета кто отважится?
Это не в заслугу я себе говорю. Жизнюшка моя! Ведь допрежь тебя пятерых родила и всех схоронила — а? Каково вынести?
Да что ж ты, думаю, за зараза такая? Ах ты проклятущая, думаю, — это я на судьбу. Так вот знай же — слажу я с тобой, еще как слажу. А то ишь, удумала.
Ты смеешься… А я тебя и впрямь как большевичка родила, всему миру наперекор. Твой, отец и тот на коленях меня умолял. Чего, говорит, против судьбы идти, все одно без толку, только, мол, себя погубишь. Одумайся, говорит.
Кукиш. Кукиш им всем, фигушки — аль не моя взяла? Аль не по-моему вышло?
А уж срамили, а уж корили. Всем миром. А я — ни в какую.
Рожу, думаю, все одно рожу. Сына себе рожу. Да не какого-нибудь, а красавца молодца. И подите вы все от меня прочь.
Вот и сделала, как хотела. Правда, признаться тебе, сынок, хоть ты и жив остался, а хлопот да печалей с тобой было у меня более всех прежних.
Тут ведь вскорости и война началась, вторая наша, горькая, фриц аж, сказывали, до моей деревни дошел, у Москвы стоял. А тебе, вишь, семь месяцев от роду.
Эх, долюшка моя, окаянная!
Отец твой, не спросясь меня, в ополчение записался. И ушел — бросил нас, доброволец хренов. Бронь у него была заслуженная — кишками он мучился, да к тому времени уже мастерской заведовал, верхнего платья. На солдат они шили, днями и ночами, его ни в какую не отпускали.
Все одно ушел, не послушался. А фрицев, сказал, подавим, заживем с тобой лучше прежнего. Мол, не плачь, вернусь я, увидишь. Сына береги. Раз, мол, сын у меня богатырь растет, не поддамся я пуле вражьей.
Как же… И ждать не устала. В Пензе я ее получила, похоронную-то, в эвакуации.
Прилете-е-ела дорогая весточка. Из-под самого Сталинграда.
Как мы с тобой в людях жили
Чай, года три мы с тобой в Пензе пробыли.
Так и думала, что и тебя не уберегу, что и ты у меня не устоишь. Видать, счастливый ты — сколько раз на волосок был, а все бог спасал.
С грудным меня там сперва никто и пускать к себе не хотел. Спасибо, одна добрая душа смилостивилась.
Здесь ты у меня и ходить начал.
А холод, голод, одежонка плохонькая — то а тобой грипп, то свинка, то ангина, то скарлатина, а то и воспаление легких. А мне ж еще и на работу надо. По партийному делу там и без меня охотников хватало, поученей да пограмотней. Руки там больше всего нужны были. И работы столько, что хоть не спи совсем, все одно ей конца-краю не видно.
Бывало, уйду, оставлю тебя одного-то, а душа прямо изболится вся, изноется. Все грезится, будто ты там уже и остыл, помер там, — грезится и все, что ты будешь делать.
Брошу все и бегу проведать. Чай, взад-назад километров семь будет. Гляну — жив — обратно лечу. И так на дню не раз сбегаю. Страдание одно.
Местные только терпели нас, пришлых-то — и то сказать, самим горе, самим есть нечего, повернуться негде, а тут еще мы пыхтим под боком да пихаемся.
Ты у меня махонький был, болезный, слабенький — бывало, прибегу, а ихние мальчишки уже и соозорничали над тобой, уже и побили тебя и обписали — сидишь плачешь.
Исстрадалась я. И после Курска, как услыхала, что мы фрицев и там сломили, решила: не могу больше — обратно махну, домой, ничего я здесь не высижу. Там у меня какой-никакой, а все ж свой угол. Случись что, и помереть спокойней и схоронить сподручней.