Расстегиваясь, доставая бумажник и вынимая деньги, он торопился необычайно.
Схватил книгу и было хотел бежать, но я придержал его.
— Возьмите сдачу.
Он не расслышал или в спешке не понял, что я сказал. Испуганно стал возмущаться:
— Что такое? Я же заплатил!
— Возьмите сдачу.
Рот его раскрылся, последовала смешная пауза. Затем он пробормотал:
— Ну и ну.
Взяв мелочь, отчего-то дурно, подозрительно посмотрел на меня и испуганно поспешил уйти.
Бег в толпе
В будни она пробегала мимо меня дважды в одном направлении и дважды в обратном. В выходные я ее не встречал; должно быть, как и большинство работающего населения, она отдыхала.
Возраст ее определить было сложно — я бы ей положил лет сорок. Постоянный сверк в глазах, подростковая моторность и угловатость в движениях, и вместе с тем морщины, кляксы седины, опавшие плечи, старческая высохшая продолговатость, плоскость форм. И гротесково, театрально одета. Старая тесная черная шляпка с обшмыганными взволнившимися полями, криво прижатая к макушке шелковыми ярко-желтыми постромками, концы которых она завязывала под острым, низко свисавшим подбородком в игривый бантик. Поверх блекло-голубого ситцевого платья с подбоем из широкого темно-зеленого шнурка затрапезная безрукавка, вывернутая изнанкой наружу (лоснящаяся, побуревшая овчина). Высокие детские носки, босоножки без каблуков. И наплечная сумка из мешка, которую она настороженно, всегда с опаской прижимала локтем к бедру — тонкая, худая, скорее всего, пустая.
Пробегая, она непременно всякий раз улыбалась и громко приветствовала меня: «Здравствуй, Боренька!» или: «Здравствуй, Виталик!» Дожидалась, когда я замечу ее и в ответ поздороваюсь, и снова продолжала свой бег.
На обратном пути она прощалась: «До свидания, Костик!» или: «До свидания, Ванечка!»
Иногда, поприветствовав меня, просила в долг трехкопеечную монету — должно быть, остудиться от бега, выпить у автомата воды. А на обратном пути с благодарностью возвращала три копейки, но уже россыпью.
Куда, зачем, с какой целью бегала она в толпе, я так и не узнал. Да и не хотелось, интересоваться — настоящей причины я бы, наверное, все равно от нее не добился, ну, а добился бы, так оказалось что-нибудь дикое, страшное, больное. Нет, я сразу отложил для себя, что передо мной тихо, безопасно помешанная, человек иных измерений и другого времени; подчас, глядя, как она убегает, печалясь и сострадая, я строил догадки, воображал, наполняя вымыслом скрытую, тайную ее судьбу. И бывало, так увлекусь, что расширю, наверчу, примыслю бог знает что, и трусца сумасшедшей вдруг представится то живым символом, то напоминанием, то предостережением, то на миг освещенной загадкой жизни…
Почему? Без остановки, как заведенная? Может быть, так вот, опережая и предостерегая нас, нормальных, в ней одной из первых преломились наши все ускоряющиеся ритмы? Наше скачущее, рвущееся, летящее в неизвестность время, которое мы в шутку все чаще и чаще называем сумасшедшим?.. И отчего она меняет мне имена? Отчего ей безразлично настоящее мое имя? Обезличенность, стертость?.. И кто я для нее? Своеобразный компостер? Бесстрастный хронометр, отсчитывающий ее собственное время? Столб да пустой бесконечной дороге? Потому что я один неподвижен для нее, когда все вокруг движется?.. И случайно ли, что она бегает в толпе? В толчее? При таком сопротивлении?..
И много еще всякого несуразного выскочит, если выпустишь воображение погулять.
Однако спохватишься, и скорей в работу, как в спасение. Что толку тешить себя гаданием? Лучше не думать. Смотреть и не думать… Когда взнуздан работой, спутан бытом и связями — надежнее как-то, привычнее, легче…
Пирожок с мясом
Одет по моде, в очках, смышленое молодое лицо — должно быть, студент. Деловито закинув под мышку тощую папку, листает, смотрит книгу. Делает он это одной рукой, вторая занята — держит в ней экономно обомкнутый промасленной бумажкой пирожок с мясом, ест. А смотрит поэзию. Причем, листая страницы и время от времени взглядывая на меня; молчаливо, но настойчиво дает понять, что поэзия его интересует особенно, что он ее любит и знает.
А меня нервирует пирожок. Не могу соединить любовь к поэтическому слову и эти лоснящиеся пальцы, этот остывший жир.
Не выдержав, взял его руку с пирожком и отвел за кромку стола. Огрызком оберточной бумаги от книг вытер ему пальцы другой руки, листающей страницы.
— Благодарю вас, — говорит, приняв мою заботу о нем и книгах едва ли не как мою обязанность; во всяком случае, спокойно, с нахальным, обидным безразличием.