Кетлер считал, что и сам он так глупо попался через колдовское помрачение ума. Надеялся, что игумен сбережёт его жизнь. У дяди, герцога Курляндского, найдётся, чем отблагодарить монахов.
9
Какого беса Борнемисса, прибывший на смену контуженому Фаренсбаху, затеял новый пролом, уже левее Никольской башни? Проще было ударить по едва заделанному, по незажившей ране. Порох на исходе, время к зиме. Близилась середина ноября, усилились морозы и снегопады, на диво ранние в этом году. Возможно, повлияли рассказы пушкарей о старце, несчастье с Кетлером. Но более простое объяснение найдено было рядовыми пехотинцами: наведённое помрачение умов. В разной мере, но большинство испытывали на себе какое-то дурманящее веяние, в определённые часы, ночные или предрассветные, наплывавшее на лагерь со стен монастыря... Поодаль, в стрелецкой слободе за церковкой, оно не чувствовалось. Из пятисот новоприбывших венгров более половины поселились там, потеснив немцев. Порубили на дрова заборы и сараи, отогрелись после Пскова. Вокруг королевского лагеря всё уже было сожжено, загажено, забито перемерзшим, голодным людом.
На бровке склона долины Каменца венгры наметили свою траншею, споро врубились в розовато-жёлтую супесь. Стрелецко-иноческий гарнизон не беспокоил их обстрелами, только смущал маячившими в просветах соглядатаями в чёрных куколях да временами — глухим застенным пением псалмов. Теперь у осаждавших было семь градобойных пушек, число людей перевалило за тысячу.
Но кроме пушек Замойский прислал в Печоры древнюю икону Благовещенья, полученную кем-то из православных литовских панов из Иерусалима. Сопроводительное письмо изобличало внутреннее смятение гетмана: «А будет за тою моею грамотой по доброй воле монастырь не отдадите, то аз буду Богу невинен, что святое место разорится и кровь взыщется на вас».
Замойский исстрадался за иноков, сопротивлением и участием в убийстве лишающих себя благодати, «ореола отшельничества». Письмо было зачитано в трапезной. Единогласный приговор гласил: «Не хотим королева жалованья и не страшимся от его угроз, не приемлем канцлерова ласкания, но умрём по иноческому обещанию...» После чего все дружно пошли к Никольской, вылезли на стены на диво венграм, собравшимся без боя войти в ворота. Громогласный старец Тернуфий, не пожалев ризы чёрного шёлка, наполовину вылез из бойницы закоптелым бревном, мерцая угольями глаз, и прорычал:
— Аще и предаст нас Господь за грехи наши, но должны мы все по Христе умерети в дому Пречистыя Богородицы! А монастыря королю вашему не отдадим!
Стрельцы на стенах согласно и жутко закричали, освирепели и стали шмалять из пищалей. Венгры, изумлённо ругаясь, укрылись в траншее. В тот день они работали со злым самозабвением, мечтая проучить зарвавшихся монахов-тунеядцев. Святые стены не помеха! Они, трансильванцы, и басурманских соблазнов не чурались, многому научились от соседей-турок, в том числе — поведению на войне. Залог победы — в решительную минуту впасть в кроваво-туманный гнев и рвануться, визжа, на стены, и рубить, пока тебя не срубят, как виноградную лозу, и ты в самозабвении не заметишь, что уже в раю... В их бешеной кротовьей работе чудилось нечто пострашнее немецкой пушечной долбёжки.
Псковичам легче: за спинами — тройные стены, многолюдье, испытанные воеводы. Печорским старцам и стрельцам отступа не было, разве прямиком в пещеры, в «пять улиц долгих», уставленных гробами. Но воинские люди и иноки первых устроений держались твёрдо. Сомнение расползлось по кельям послушников и молодых монахов, по шалашам крестьян, пригретых монастырём. Молодые легко воспаряют от всякой победы над врагом или собственной плотью и так же легко впадают в унылое нетерпение.