Так — во взаимных подозрениях, прислушивании к другим, к себе, в потере и обретении надежд, противоречивших одна другой, — тянулось для обитателей кремлёвского дворца больное время, середина марта. Всякий больной капризен, вздорен, озлоблен или угнетён, но государь, некогда вообразивший, будто сама натура подчинена ему, и если уж ему собрали лучших лекарей, они обязаны чудеса творить, становился временами и для них опасен. Прислушиваясь к изменениям, производимым лекарствами, а вернее, внутренним брожению, гниению, о чём свидетельствовал и запах, исходивший изо рта, он любое сомнение толковал против лекаря, обрывал курс доктора Роберта, звал Дживанни, жаловался на признаки отравления. И те заметались, друг друга уже открыто обличая, а втайне разуверясь и в своих предписаниях. Такое, по крайней мере, возникало впечатление у Нагого, но что стояло за ним, искренняя паника или игра, Афанасий Фёдорович разобрать не умел. Он, по его прикидке, от тех лекарств, что выпил государь за месяц, отдал бы Богу душу и без болезни.
Одни шаманы не сомневались, кобенились-камлали в дальних покоях, заводя туда и государя, забивая уши его бесовскими воплями, чревовещанием и голосами ниоткуда. Он сам тянулся к ним, испытывая временное облегчение и то расслабленное полузабытье, в котором гасли мысли о смерти, а воображение насыщалось странными и занимательными образами. Верней священников они поддерживали убеждение, целительное для всякого безнадёжного больного, что смерть есть только переход в иное состояние, лучшее, чем нынешние страдания. Коли не можешь излечить, помоги легче умереть, обмолвился однажды Бельский после беседы с толмачом. И затуманился воловьими очами под быстрым, острым взглядом Нагого.
А восемнадцатого марта, утром, между Богданом Яковлевичем и шаманками случился разговор, ставший откуда-то известным Горсею, а следовательно, всем.
Иван Васильевич спокойно почивал, поднялся без обычных болей и дурноты, чему причиной были, во-первых, вчерашнее камлание, а во-вторых — двухдневный отказ от Робертовых и Ричардовых лекарств. Так объяснял и он, и вечный поддакиватель Бельский. Бес их знает, снова замаялся Нагой, может, аптекари и впрямь подтравливают... Шаманы превзошли себя, после ухода государя на покой камлали до рассвета, взбодрённые и помрачённые грибами, от коих христианскую утробу вывернуло бы, как рукавичку. И в дальних сторожевых покоях слышалось их пенье, если так можно назвать убогие подвывы и вскрикивания, напоминающие первые, остерегающие вопли пытаемых: больно же! Возненавидевший и чертовщину и медицину, Нагой установил повсюду собственных слухачей, наказав ещё и вынюхивать в прямом смысле: от кобников и из аптеки доктора Роберта неслись такие запахи, что во времена Мал юты их одних хватило бы для возбуждения дела о злоумышлении на государя. Сам Афанасий Фёдорович подолгу простаивал под дверями шаманов. Его поразил один повторявшийся выкрик, сходный с призывным вороньим граем, звучавший запредельной страстью и надеждой на что-то несказанное, счастливое. Даже бестрепетный и сухоумный Афанасий Фёдорович поддавался его очарованию, душа смутно порывалась в некое путешествие, но скоро остывала в какой-то похмельной досаде. Толмач, раздувавшийся от исключительности своих знаний, уже едва цедивший драгоценные слова, разъяснил, что за дверями не кобник вскрикивает, а тундровый дух его устами зовёт за собой... Кого? Не государя ли? Толмач, не отвечая, поплёлся на зов Богдана Бельского, явившегося к шаманкам. Благо хоть поклонился, крапивное семя.
Бельский в тот день терзал прорицательниц каждый час. Соглядатай Нагого слышал неразборчивый лай. Только одна его угроза стала известна благодаря Горсею, видимо, подкупившему толмача, и то урезанная, может быть, в самом главном.
— Царь зароет вас живьём в землю, — пообещал Богдан Яковлевич, — за ложные предсказания! День наступил, а государь крепок и невредим!
— Не гневайся, барин, — бестрепетно отвечали тундровые ведьмы. — День завершается закатом!
Так ли уж осердился государь, оставшись жив вопреки предсказанию? На его месте Афанасий Фёдорович дал бы им денег и выбил из Кремля. Сердился Бельский. Он не был умным человеком, но был силён той нутряной хитростью, которая сама не ведает, как побеждает умного. И чародейство отвечало его звериной интуиции, он верил в сны, гадания, тем паче — звёздные. Кто ведает, рассудок видит дальше или это глубинное чутьё, только Богдан Яковлевич орал на ведьм, как на холопок, не исполнивших урочное. Ещё меньше у государя побуждений угрожать шаманкам — коли-де не умру, закопаю! Он, верно, с утра пришипился радостно, как мышь, избегнув когтей, и одного желает — тихо дожить до вечера, не дразня бесов.