Выбрать главу

Р е ч и т а т и в. Музыка военных гарнизонов и речных пристаней. Бравурная мелодия разлуки, когда и смеются, и машут платочком, и кричат, и кличут — сквозь слезы.

Когда-то так и снилось, что с группой своих погодков идешь мимо замершего строя уже почти не в ногу, уже с чемоданчиком, уже «домой» под «Прощание», к вашему КПП, где, провожая старослужащих, уже вытянулись, отдавая честь, часовые.

Военная и вместе с тем такая женственная музыка. Война и женщина. Смерть и женщина. Согласное противоборство двух начал. Возможно, оно и придает мелодии очарование. Не зря на пристани старые солдаты нетрезво плачут под «Прощание». Да и у тебя, когда заслышишь, щемит и сторожится душа. Давно не военный, давно не в гимнастерке, а услышишь «Славянку», так и тянет обдернуться. Душа становится и мягче, и вместе с тем строже, зорче, что ли. Пристальнее. Абрис прощания — он почему-то извечно витает над этой пристанью — Россия.

Наверное, слишком много прощаний было на Руси. Во всяком случае, больше, чем встреч.

…А вышло — идешь сам по себе. Без строя и без музыки. И дежурные по КПП — вон как громко их назвали: часовые! — а они всего-навсего безоружные сторожа — Витька Быкадоров и Васька Батманов, призывавшиеся вместе с тобой, ничуть, конечно, не вытягиваются и никакой чести не отдают, а просто здороваются и приглашают выпить чаю. Витька, твой земляк, получил посылку от матери. Домашние кренделя шлет, как маленькому.

И ты еще раз за последние двадцать минут пьешь чай комбатовской крепости — на сей раз с кренделями.

«По Дунаю ласточкой помчусь…»

* * *

Они в пустом самолете. Их трое. Через минуту все они расстанутся друг с другом. Навсегда.

ЛИПЫ

Повесть

Не знаю почему, но этот мальчонка никак не идет из головы.

Вот он сидит на лугу, на который я его и посадил, в траве, и в самый неподходящий момент, когда б ему надо улыбнуться, широко, трогательно, «по-детски», вдруг резко мотает головой. Так мотает головой лошадь — спасаясь от назойливых мух.

Муха в кадр не попала, а вот это характерное движение — вот оно. И в кадре, и в памяти. Глаза у мальчишки деловито опущены, декоративно усаженный в траву, он тем не менее не прекращает своего натурального занятия, д е л а — скоблит стекляшкой прутик: «Слуб под баню будем ставить». И получается вроде и не от мухи отмахивается, а от нас: от камеры, от оператора, от режиссера, от редактора, от меня. От нас — облепивших его.

А я как увидел его, самого маленького здесь, так и понял: парня надо сажать в траву. Место ему в траве. Хоть и работаю на телевидении без году неделю, а уже, как видите, начал «мыслить образами». Картинками. Мальчик, эдакий херувим-аборигенчик, в траве. Среди ромашки аптечной, среди мяты перечной, среди пестротканых мутовок клевера, среди метелок водосбора — они высоко воздеты надо всем остальным разнотравьем и разноцветьем и не то уныло сторожат его, не то освещают это ленивое волнообразное ботаническое шествие своим керосиновым светом. День, зной, и свет этот еле заметен — так, не пламя, а язычок марева колеблется на макушке длиннобудылого стебля. И под этим язычком — мальчик, дитя природы, не то фауны, не то флоры, чья макушка тоже выгорела, выцвела, как и все остальные цветы на этом июльском лугу.

Мысль? А бог его знает, какая тут мысль. Теле-видение…

Вообще-то это не я его увидал. Это он меня определил. Вычислил. Нынче модно говорить «вычислил», но применительно к его возрасту, к его гипотетическим познаниям в алгебре-арифметике я бы сказал проще — вынюхал.

Как щенок — он пока действительно в щенячьем, в кутячьем возрасте.

Я стоял в толпе — мы как раз снимали концерт художественной самодеятельности, — когда кто-то подошел ко мне сзади, вложил мне в руку крошечную прохладную ладошку и потянул вон из круга.

О размерах человека можно было догадаться по размерам ладошки, очутившейся в моей руке, и я пятился назад с превеликой осторожностью. Ладошка в моей рабоче-крестьянской лапе тоже появилась чудно. Знаете, как воробей за стреху впархивает? — торк-торк, лапками посучил, хвостиком подергал и уже в гнезде. Так и тут: подергалось, посучилось — и уже в ладони. И сжать-то ладонь боязно: что-то совсем хрупкое, всю середину, всю сердцевину которого занимает одно пульсирующее сердчишко.