Выбрать главу

У патроната была своя полуторка. И она иногда проезжала мимо нашего дома — на кладбище.

А одна из наших соседок все же работала там. Ведьма тетя Вера Пащенко. Объяснять, почему «ведьма», — разговор отдельный. Хотя, честно сказать, никаких особых объяснений тому в селе не было. Просто считалось, что лучше не гонять корову мимо ее хаты — сглазит, не скандалить с нею — накличет беду. Да вот еще: Вера, вдова, воспитывавшая сына и дочку, каким-то образом сумела сманить чуть ли не из-под венца мужа у одной нашей молодицы. Ну и был, как водится на Руси, принародный бой стекол, причем коварный муж, выскочивший-таки из Вериной хатки — летом мы вылавливали сусликов в степи, и под экономной струйкой воды, которую мы, мальчишки, таскали за собою в ведре, суслик выскакивал из норки вот так же очумело, панически, напролом, как из полымя, — стоял рядом со своей молодой женой, держась, впрочем, вне пределов ее досягаемости, чего не скажешь о Вериных окнах, и всячески пытался ее урезонить.

Что только подстегивало молодицу.

— Ведьма! Ведьма! — кричала та, растрепанная, зареванная, и что есть мочи колотила палкой по махоньким оконцам махонькой Вериной землянки (последняя и в самом деле была так мала, что совершенно непонятно, где там мог помещаться этот молодой, хорошо кормленный битюг).

Ни Вера, ни ее дети из хатки не вышли.

В каком бы платке она ни была, а волосы у Веры всегда выбивались из-под него, как выбивается из общего аккуратного абриса распущенное, приготовленное к взлету крыло.

Готовность к полету.

Крыло темное, такой интенсивной черноты, что глаз уже сам ищет в ней седую нить, и, судя по всему, еще год-другой, и она явится: стреножит, обротает крыло лихая паутинная сеть.

Крыло темное, и глаза темные. Только другой, мягкой, размытой, пазушной темноты. Скорее, серые. Вроде как крылом взмахнули, и открылось теплое, зольное — и цвет, и пушистая мягкость, теплота только что вынутой, «выгорнутой», как говорят у нас, золы. Подкрылье. То, что обычно закрывают, защищают, берегут пуще глаза. А тут — на, смотри, сколько влезет. За погляд не берем. Вот один и засмотрелся на миг. А потом, слава богу, очнулся.

Я дружил с дочкой Веры Пащенко. Мне было лет шесть. Вериной дочке года на три больше. Девчушка как девчушка. Голенастая, тощая, как все мы тогда, и, как все мы тогда, с весны до осени в цыпках. Ни волос тебе, ни глаз. Никогда не скажешь, что ведьмина. Может, со временем и проявилось что, но я этого уже не видел: жизнь повернулась так круто, что уже в тринадцать лет от своего села оторвался и больше уже в него не возвращался. А нечистая сила в них, девчонках, как известно, если, конечно, имеется, прячется где-то — как раз в эти годы, в шестнадцать-семнадцать, и высовывается. Вылупляется. Девочка-девочка, а вдруг вылупилась — ведьма.

Но — чего не видел, того не видел. На тот момент, повторяю, это была языкатая, прокудная, умевшая постоять за себя — так, что я, тихоня, чувствовал себя в ее тени в полной безопасности, — и все же самая обыкновенная девчонка.

А дружба наша заключалась в том, что мы вместе гоняли наших коров в стадо и из стада. Она ждала меня по утрам в условленном месте, и когда я появлялся там, заспанный, только что вынутый матерью из постели и поставленный торчмя в этом колеблющемся, текучем и поначалу обжигающе-неуютном утреннем мире, девчонка, ухватив меня за плечи, крепко привлекала к себе, а потом, положив мне на макушку раскрытую ладонь, примеряла по себе — как по притолоке, — на сколько я за ночь вырос. И моя стриженая макушка, и ребро ее покоящейся на моей голове ладони всякий раз упирались в одно и то же место — в плавный изгиб, где шея переходит в подбородок. Я бы назвал его голосником: он дрожит у птиц, когда птицы поют. Он трепещет у женщин, когда женщины смеются или плачут.

И каждый раз шутливо сокрушалась:

— Ну и медленно же ты растешь!

Чудачка, она ведь тоже не стояла на месте.

От нее веяло теплом, коровьим молоком — свою корову девчонка доила сама, — и я, зажмурившись, с удовольствием прижимался к ней, готовый снова погрузиться в дрему. Но не тут-то было! Меня начинали тормошить, меня взбрызгивали росой и смехом, мне всовывали в руку ломоть хлеба с маслом. Два куска хлеба и между ними, в середочке, порядочный слой масла. Она разлепляла их и тот, на котором масла оказывалось больше, всовывала мне. Теперь-то я знаю, что это называется бутерброд, но тогда в селе такого слова не знали и говорили проще: кусок.