Выбрать главу

Лес в наших степных, засушливых краях и сейчас в цене.

Честно говоря, я лично от этих неудобств не страдал.

Да разве ж это неудобство: вышел во двор — и все вокруг твое! Не надо ни с кем делить ни «улицу», ни всю мальчишескую поднебесную, начинавшуюся сразу за твоим порогом.

Была овчарка, был закадычный друг, живший относительно неподалеку, а значит, было все.

Степь кормила нас: мы косили молодую сочную траву и возили ее в мешках на велосипедах домой — скотине. Зимой она же обогревала нас: поздней осенью мы собирали в канавах набивавшийся туда курай и тоже тащили домой — он жарко трещал в печи, пламя его гудело так мощно и сладостно, что казалось, будто оно не просто обогревает, а еще и приподымает дом и он, мягко покачиваясь в такт пламени, парит над холодной, унылой землей. На месте исчезнувших хат пригорки, а на месте былых огородов, окруженных некогда чуть ли не крепостными рвами, голые, пологие канавы. Все, что неслось по степи — а созревший, оторвавшийся от земли курай, перекати-поле, и впрямь несся, гонимый осенним ветром, вскачь, подпрыгивая и падая, как подранок, — все оказывалось, как в фильтре, в этих заброшенных канавах.

Надо ли говорить, что степь и развлекала нас. Чего стоили одни погони за зайцами! — цепочка выстраивалась так: заложивший уши зайчишка кувыркался над степью, как перевернутая запятая, за ним на вполне безопасном расстоянии для обоих несся, визжа от восторга, пес, потом, перекрывая воплями собачий лай, бежал я, а за мною спотыкался мой закадычный друг, бывший на два года моложе меня.

Мы все были бусинками на одной нитке — на упругой нитке азарта, восторга и еще — боязни, как бы погоня и впрямь не увенчалась кровопролитием.

До чего, слава богу, дело ни разу не дошло.

В весенние дни, когда степь ненадолго заливалась тонкой и нежной глазурью разнотравья с многочисленными млечными скоплениями ромашки, нам казалось, что земля и небо и в самом деле поменялись местами и мы барахтаемся в небесах где-то рядом с ополоумевшими жаворонками.

Овчарка, закадычный друг…

У меня была мать, а в таком случае какая разница, где жить?

И не столь уж плоха была керосиновая лампа. Почему-то больше помню даже не вечера, а утренние часы в доме. Наверное, потому что по вечерам ложились рано, а утром мать поднималась чуть свет, и я вставал вслед за нею. Взял моду учить уроки по утрам. Она растапливала «грубку» — так в селе называли печь, — управлялась по хозяйству. В настывшем за ночь доме волнами прибывало тепло, я сидел за начисто выскобленным дощатым столом под золотисто-спелым — с него как будто кожицу содрали, и он светился самим нутром, само́й нежной абрикосовой мякотью — фонарем семилинейной керосиновой лампы, стоявшей тут же, на щелявом столе. Холка сугроба рафинадно светилась в черном окне. Управившись по двору, со скотиной, мать окончательно перемещалась в хату. Вымыв руки, подсаживалась ко мне. Лепила вареники, пельмени. Просила:

— А ты почитай вслух. И я между делом послушаю.

Мать была неграмотной, и я знал, что она не хитрит, не проверяет меня — я и так учился неплохо, — что ей и впрямь интересно. И читал вполголоса, чтобы не потревожить братьев, сладко сопевших где-то за пределами дрожавшего в центре хаты светлого круга, сияющего спицами обода — там, в теплой, домовитой темноте.

Где-то там, в темноте, оставался и отчим — в те редкие дни, когда он вообще бывал дома. И я в те минуты как никогда остро и счастливо чувствовал, что, заключенные в золотое колечко света, мы с матерью составляем в этом мире одно неделимое целое. Она — моя. И я — ее.

Может, поэтому и вставал вслед за нею до света — пока окружающая жизнь докучно и властно не посягала на нее.

Так и вплывали мы с нею в утро, ведомые керосиновой лампой, как бакеном, покачивающимся на развидняющихся глубинах наступающего дня.

Будучи здоровой, мать тоже не сетовала на отдаленность нашего дома от жизни села. С отчимом у них нередко случались нелады, ибо, напиваясь — а напивался он таки часто, — он как бы вновь впадал в контузию, полученную на войне: скандалил, ревел благим матом, крушил все налево и направо. В общем, лучше жить подальше от чужих глаз.

Вообще-то она не состояла с ним в зарегистрированном браке. Так, приняла невесть откуда появившегося в селе — прямо с войны — в пятьдесят первом кочевого сапожника — вот и вся регистрация. Катился-катился, как и перекати-поле, пока не зацепился нечаянно за наш на семи ветрах господствовавший дом. Зацепился, но довольно часто исчезал, отбывая на лесоповал за неуплату налогов или алиментов — какие алименты с перекати-поля! — другим, законным женам, которых у него, оказывается, и до войны и после войны было немалое количество. Однажды в нашем доме даже появилась юная, совершенно нездешняя девушка. Таких «нетутошних» в нашем селе не было и быть не могло — это я знал абсолютно точно! И в гербарии сегодняшней памяти она осталась так, как остается у человека чей-то взгляд: ничего вещественного, а вместе с тем помнится, не стирается. Не одежда, не выражение лица, а ощущение  д е в и ч е с т в а, той нечаянной весенней свежести, которая как бы озонирует все вокруг себя и от которой в груди у тебя поднимается холодок, — вот что осталось.