Выбрать главу

А больше всего возилась с моим братом, которому только-только исполнилось три года и который ковылял за нею повсюду, как веревочкой привязанный.

Видимо, ей давно хотелось повидать отца, и его отсутствие не на шутку огорчило ее. (Мать почему-то не сказала, что он в тюрьме, а сказала, что его надолго услали в командировку — какая командировка, если он и в артели-то никакой не состоял, так, кустарь-одиночка, объект неусыпного надзирания со стороны четырехглазого Манина?) Но и это не омрачило ее пребывания в нашем доме. Она как-то спрятала разочарование, справилась с ним. Даже сами по себе мы были ей интересны, чувствовали это и старались, как могли, скрасить ее неудачу.

В нашем большом доме впервые звучал девичий смех. Он рождался так, как зарождается в голубятне звучный переплеск голубиных крыльев — ни с того ни с сего. Там и сям. Так и она: улавливала какое-то ей только слышимое дуновение и — смеялась. Да так заразительно, что начинал смеяться и мой — наш! — младший брат, и я (потом не мог остановиться, аж слеза проскакивала). И даже мать начинала смеяться. Обычно только улыбалась, тихо, робко, да при этом еще почему-то прикрывая губы ладошкой. А тут хохотала в полный голос. Я сам с удивлением обнаружил, какой у нее красивый, полновесный, в несколько ярусов смех.

Вот ведь как получается: приехала и играючи извлекла у матери смех. Самый музыкальный, самый заветный, самый счастливый звук. А мы-то — обормоты, мужичье неотесанное…

Мне она предложила побегать наперегонки. Я отказался. Во-первых, знал, что обгоню ее, но эта победа не принесет мне ровно никакого удовольствия. В ее присутствии мое обычно болезненное тщеславие дремало, да и что-то еще тут примешивалось.

Во-вторых, мне казалось, что это слишком утилитарное для нее употребление — бегать со мной наперегонки. Для этого существует Митька Литвин, тот самый, закадычный…

«…И ножкой ножку бьет» — вот ее истинное назначение.

Неделю прожила она у нас. Когда уезжала, мать дала ей корзинку, в которую уложила сотню куриных яиц. Уложила и сверху обвязала корзину своей новой, ненадеванной хлопчатобумажной косынкой.

— Свои, домашние…

Не думаю, что девчонке улыбалось ехать с шиковой балеткой в одной руке и с этой деревенской корзиной в другой. Но она не отказалась от корзины — чтоб не обидеть мать. Мы провожали ее до грейдера, на автобус, проходивший вдоль нашего села раз в сутки. Мать и гостья по очереди несли младшего брата. Я следовал за ними с балеткой в правой руке и с корзинкой в левой. Надо отметить, что балетку нес с куда большей предосторожностью, чем корзину, хоть та и была с яйцами. Да и весила балетка, признаться, легче.

Впрочем, так и должно быть!

Ровно ничего не весила балетка, которую я бережно нес в правой руке!

За мною, норовя потрепать меня за штанину, трусила овчарка. Замыкающим являлся все тот же Митька Литвин, который опоздал к выходу процессии из дома, но теперь целеустремленно догонял нас, ибо никак не мог пропустить такое важное событие.

Подошел автобус, с усилием волоча за собой хвост нашей тяжелой, камчатной деревенской пыли. У нас его называли «пассажиркой» — смешно, не правда ли? Помните эти востроносые утюговатые автобусики с плоской жестяной крышей и частыми-частыми, но почему-то без стекол окнами?.. И дождь, и ветер, и пыль — все продувало его насквозь. Навылет. Шофер с удовольствием раскрыл дверь перед нашей гостьей — видать, обрыдли ему наши вечные старухи, непоседливые, как переезжие свахи. Чмокнула она каждого из нас — даже Тузику, да что Тузику — даже Митьке Литвину досталось.

Помогли мы ей взобраться, вернее, помогали корзине, а она впорхнула, едва коснувшись железной, с выдавленными пятаками подножки. Уселась она, и переполненный автобус двинулся с места ретивее прежнего, как будто в нем не прибыло весу, а наоборот, убавилось. Вновь погребенные пылью, мы сразу потеряли «пассажирку» из виду, но махали, махали. И девчонка нам, казалось, машет, машет.