Выбрать главу

Люди, провожавшие арестованных, попались им на пути точно так, как попалась Варя.

Что-то было в подконвойных, что не позволяло пройти, поглазев, мимо. В их глазах, обращенных к каждому встречному так, будто в нем, встречном, мог крыться избавитель.

До встречи с арестантами они были необязательными прохожими, попутчиками на этих улицах. Встретивши их, становились согражданами.

Не только конвоиры вели арестованных. Это и они, сограждане, их вели — неприятелю.

Возможно, их общей горестной ношей было не только сострадание, но и чувство вины перед встреченными. Идущими под автоматами.

И эту ношу тоже легче было нести не в одиночку.

И люди кучковались, сторожко, на отдалении, но все-таки поворачивали и, перешептываясь, шли следом.

Впрочем, нет. Был тут человек, который уже ничего не боялся. Забыл обо всех предосторожностях. Человек — один, — исступленно рвавшийся к арестованным. Точнее — к одному арестованному: к старику, еще дебелому, но худому, костлявому, одетому в рваный овчинный полушубок — прямо на голое тулово. В группе арестованных он шел последним. Сухая голова его была обнажена, седые, но как бы засиженные волосы безжизненно трепались на ветру. Под глазами два старых, с прозеленью кровоподтека. Да и сами глаза, белки еще не очистились от крови. Из-за синяков они казались провалившимися еще глубже, подземельными. Взгляд их горел, он светился сквозь кровь, как сквозь спелую мякоть, и сам окрашивался ею.

К нему она и рвалась. Такая же старая, но еще не израсходовавшаяся окончательно, еще сохранившая довольно жесткую, костистую основу, сердцевину, сердечко, — это оно, сердечко, и билось, казалось, в оголенном виде, и пробивалось сквозь заслон, как сквозь собственные ребра, и наскакивало на него: она то старалась обежать охранника сбоку, то, отчаявшись, шла влобовую и висла на нем, стремясь хоть кончиками пальцев дотянуться до заветной цели. До старика. До его полушубка. До его связанных за спиною рук.

По всей видимости, они были мужем и женой, хотя ни деда, ни бабки Варя раньше в городе тоже не встречала. Вообще в их городке не говорят «муж и жена». Говорят: «свои». Свои. То есть друг друга. Старинная пословица гласит: свой своему поневоле брат. То есть «свой» — это еще ближе, чем брат.

Не так уж мало людей было в ту минуту на улице. Но других своих, настолько  с в о и х, как эти двое, тут больше не было. Этим все и объяснялось.

И вновь и вновь кидалась она вперед, пытаясь то прошмыгнуть, пролизнуть, как мышка-полевка, у самых сапог охранника, невидимой и неосязаемой, обмануть его бдительность — лестью, угодливостью, мольбой, то пробуя сокрушить его, коренастого, несокрушимого, всей невеликой тяжестью своего старого, увядшего тела. В здешних краях сушат на солнце абрикосы, сушат вместе с косточкой. Мякоть, плоть усыхает, испаряется, зато косточка остается в прежних пределах и даже выпячивается, облепленная тонким, чуточным слоем горчащей, пахучей сладости — оболочки.

И солдат снова и снова легко, как бы мимоходом отшвыривал ее прочь. Что ему, борову, эта бесплотная оболочка: она и отлетала-то, и падала невесомо, без шмяканья, как спелый осенний лист. Так еще душа, наверное, отлетает. Падала и, отерев от сукровицы морщинистые, спекшиеся губы, опять поднималась, догоняла конвой и вновь пыталась пробиться за его запретную черту.

Она была докучливой собачонкой, репьем, вязавшимся к конвою, но все видели: если она все-таки прорвется к мужу, если ухватится за него хотя бы кончиками пальцев, ногтями, то, как бы она ни была стара, как бы она ни была слаба, оторвать ее будет невозможно даже этим дюжим головорезам.

Как жалко и в то же время неустрашимо, неостановимо она бежит, догоняет конвой, и как лениво ее каждый раз отшвыривают!

Картина была гнетущей. Варя была подавлена, растеряна. Думала ли она о чем-либо? Скорее всего, ноги сами несли ее — следом за конвоем, вместе с другими людьми.

Одно в увиденном ею было особенно странным. Особенно страшным. Варя сразу почувствовала это, но понять, в чем же заключается эта странность и особенный ужас происходящего, поняла не сразу. Спустя минуту.

Все происходило в полном молчании. Молча кидалась старуха, молча отшвыривал ее немец, молча брели арестованные. Видно, арестованных вели издалека, и старуха за дорогу обезголосела, а конвоиру просто надоело огрызаться. Не только ненависть, но и мольба — молча. Немо. Их неравное противоборство стало молчаливым и оттого — еще более ожесточенным. Фашист отбрасывал ее лениво. Но чем ленивее, тем — жесточе. Злее.