Выбрать главу

Вечером при свете цветущих вишен Варя большая и Варя маленькая по-прежнему часто сумерничают на лавочке. Спасаясь от весенней прохлады, девчушка забирается под полу вязаной Вариной кофты, обхватывает Варю руками, та укрывает ее с головой, и тогда они представляют одно слитное целое, состоящее из двух половинок. Как фасолина. Или как фасолина и ее нежный, едва родившийся, возникший в паху росток. Глазок. В такие минуты Варя большая особенно, болезненно полна нежности и тревоги. Раздумий, не оставляющих ее в последнее время. На мгновение она самой себе кажется и той старухой, и женщиной, несшей под шалью малое дитя.

Что шептать? Как сберечь?

У Вари ясная память.

У Вари еще неплохой слух: в этом слитном целом она слышит сразу два сердца.

Их действительно два: Варино — глухо (каждый удар уже отдается в висках), медленно, со все — хотя и неприметно — удлиняющимися привалами.

И Варино: тук-тук-тук.

СОН

Рассказ

Среди ночи жена растолкала меня, потому что я во сне кричал.

Если уж быть абсолютно точным, она недовольно заметила, что я выл как щенок.

Она опять уснула, а я, растолканный, лежал в холодном поту. Сон еще не покинул меня. Не вышел, как яд, из организма. Еще пропитывал каждую пору. Есть слово «теплиться». Если бы было такое же по конструкции, но с противоположным смыслом — «холодиться»? — я бы сказал, что сон еще холодился во мне. И медленно-медленно все-таки уходил. Испарялся.

Я уже вышел из его тенет, но обычного в таких случаях радостного облегчения, успокоения — господи, да это всего лишь дурной сон! — не было. Душа застуженно ныла и как будто бы еще продолжала скулить — безголосо, что, в общем-то, всегда еще хуже. Сна не было, а боль осталась и стала еще тревожней, явственней. Явью стала. Сон вышел, а она осталась, как невыдернутое жало.

Мне приснилось, что одну из своих дочек я люблю меньше других.

Как такое может присниться — ума не приложу. В каких таких образах, коллизиях? А вот приснилось. Мысль, может, когда и шевелившаяся где-то там, в глубине, стронулась с места и подошла во сне к поверхности. Большие, угрюмые, черные от ила донные рыбы, привлекаемые, как собаки, полнолунием, всплывают со своих колдовских, подкорковых глубин только по ночам.

Мысль стронулась с места и пошла в направлении сердца.

И я заскулил. Кем я был в тот момент? Кем была моя сонная или, наоборот, недремлющая душа? Той самой девочкой, длинненькой и неуклюжей, как необсохший ягненок с еще разъезжающимися копытцами, вечной неумехой и вечной же приставалой — все лизалась бы да висла у тебя на шее, забывая, что она давно уже не младшая, что в доме есть уже еще  д в о е  меньше ее и что ее, восьмилетнюю акселератку (длиннющая, а копытца-то все равно разъезжаются), не так-то просто уже «взять на ручки», как она того без конца просит. Душа стала девочкой, которой вдруг открылось, что ее любят меньше других.

Это ее-то, которой любви и ласки требовалось больше, чем другим? Больше и потому, что она просто больше их могла поглотить (каждой своей жадно растущей клеткой, клетка как будто и растет только при этом условии, в этом питательном растворе). Гладишь ее по голове, а она так и вьется под ладонью, так и ластится к ней макушкой, каждым волоском, как будто это и не ладонь вовсе, а слепой летний дождик брызнул над нею. «Дождик-дождик, припусти, мы поедем на кусты, богу молиться, Христу поклониться», — распевал я в детстве сам, прыгая во дворе под всегда долгожданным и всегда нечаянным в наших засушливых краях дождем.

Я, правда, не понимал, почему надо было ехать «на кусты» и какие-такие там именно кусты имеются в виду, — если виноградники за лесополосой, то туда и ехать не надо и очень даже опрометчиво было бы ехать: туда надо вползать на пузе, дабы объездчик Бабцов, прозванный в селе за свой вечный риторический вопрос и за свое хохлацкое происхождение странным длительным прозвищем: «Бумага е?» (никакой «бумаги», естественно, не было ни у взрослых, попадавшихся на потраве совхозной люцерны или того же виноградника, ни, тем более, у нас, пацанов), не попортил тебе шкуру арапником, а то и зарядом соли.

…Ей надо больше любви и ласки еще и потому, что она сама больше их может дать. Возвратить.

И вообще неизвестно: когда она кидается на шею, едва не сбивая с ног тебя у порога, — требует она или  о т д а е т? Где тут граница?

И вот этой-то девочке в ночной сумеречный час мнится: ее любят меньше других. Ее, может, вообще не любят.

И она, беззащитная перед лицом такого горя, заскулила, воспользовавшись, правда, довольно неподходящим, поместительным горлом большого, уже забывающего свое детство человека.