Выбрать главу

Подполковник Муртагин хотел что-то сказать, но смолчал, повернулся к комбату Каретникову, понимающе поймав лукавую комбатовскую усмешку, сам улыбнулся в ответ, и они двинулись дальше.

Командир части наверняка не случайно из многих путей, которыми мог провести по «объекту» начальника политотдела, выбрал именно этот. Это и между ними был, пожалуй, самый короткий путь, потому что на этом пути между людьми, похоже, падал первый, самый прочный барьер.

И сновавшие по своим заботам солдаты тоже неспроста выбирали дорогу поближе к ефрейтору Степану Полятыке.

Все заглядывали на свет Степановой работы.

А работа была еще зашифрованной, еще только угадывалась, сама еще билась в шпагатных силках. Но с каждым днем становилась все явственней, все отчетливей — а может, и в ее неотчетливости, незавершенности было свое обаяние: каждый «достраивал», завершал ее сам, домысливал, довоображал в меру собственной фантазии. Еще несколько дней, и выпростается она из-под шпагата, и распрямит крылья, и поплывет, праздничная, по офицерскому полу.

Над офицерским полом.

Думается, что и офицерским-то пол делала именно она, Степанова работа. А без нее это был бы барак бараком. Разве что двухэтажный, громадный да железобетонный. Фабрика и казарма — одновременно.

Пол в офицерской столовой с каждым днем все отчетливее превращался в палисадник. Пышный южный палисадник где-нибудь под Тернополем — ефрейтор Степан Полятыка был родом из тех благословенных мест. Палисадник такой пышности и такого изобилия, что не вмещаются за забором, за штакетником, а просачиваются, «пропотевают» наружу, как пропотевает хмелем и сахаром винный дубовый бочонок. Подсолнухи — идешь, и кажется, будто шляпки их поворачиваются тебе вослед.

Твердые, ребристые, толщиной в мужскую кисть стебли подсолнухов обвивал вьюнок: цветы у него маленькие, напоминающие зрачок. Потом еще цветы — кажется, их называют «ленок». Похожи на ромашки, но стебли значительно выше, а лепестки у́же, длиннее и расположены в соцветии не так густо, не так кучно, как у ромашки. У ромашки лепестки гуще, накрахмаленные и наутюженные, протокольные, официальные, так сказать — как стоячий воротничок. У ленка же они изнеженные, томные, вяло раскинутые на сонной волне летнего безветренного зноя.

И маки еще разбросаны по офицерскому полу — некоторые с облетающими уже лепестками. Так вот, старшина Зарецкий, сам откуда-то с Украины, не перед ефрейтором Степаном Полятыкой робел, а перед этими подсолнухами, перед вьюнками, перед ленком и, разумеется, перед маками с их облетающими чашечками — внизу, у основания, темными, с подпалиной, а выше сплошь алыми, вощеными: другие перерабатывают солнечный свет в хлорофилл, а маки — сразу в кровь. Останавливаясь возле Степана, он словно останавливался перед родной белой мазанкой, которую не видел уже не один год.

Как удавалось Степану это разноцветье и разнотравье при таком-то скудном выборе плитки? Пожалуй, он действительно был искусным мастером. Талантливым мастером.

А все вы, включая старшину Зарецкого, командира части Каретникова и даже включая подполковника Муртагина, — талантливыми зрителями.

Все вы, включая командиров, офицеров с их кочевой жизнью, находились вдали от родных мест, от дома, северная, для большинства из вас непривычная зима входила в силу, мела и гудела за бетонированными стенами, жесткие армейские будни (хочешь не хочешь, а все-таки армейские) брали вас в оборот. Будни, которые были, помимо прочего, днями, сутками пуска, сдачи объекта заказчику — с их суматошной напряженностью, нервотрепкой, форсажем, физическим и нравственным. А тут — палисадник, оранжерея под благодатной пленкой всеобщего любования и, чего греха таить, потакания. Степан по собственному почину работал едва ли не сутками, потому что понимал: он один может подвести, задержать всех. Всю работу. Ему об этом никто не напоминал, никто не подгонял его: вал форсажей, тон которым задавали планерки, а тон последним в свою очередь задавал командир Каретников, а то и командир всего управления инженерных работ подполковник Котов, находящийся, как вы знали, на генеральской должности, — этот вал, приближаясь к «палисаднику», как-то сам собой стихал, разбивался о невидимое препятствие. Вроде не эфемерный палисадник, а черт-те какой волнорез. Мол. Молчаливая, не различающая чинов и рангов, людская круговая порука — что может быть крепче, волнорезнее?