Но это — и рост, и форму — Сергей рассмотрит позже, вот сейчас, когда поворачивает голову к незнакомцу (незнакомке?), чья ладонь лежит у него на плече. А тогда, при входе, увидел только лицо. Круглое, миловидное, но в ту минуту напуганное и даже потрясенное. Перед девчонкой только что проплыла неподвижная, укрытая до подбородка простыней, со сложенными на животе, горкой выпиравшими под простыней руками, с прикрытыми глазами на мертвенно-бледном лице больная, а продолжением этого ряда явилась собственно Серегина физиономия. Кулачок еще увидел — плоский, с побелевшими косточками, прижатый в нечаянном порыве к чуть растрескавшимся, лишь по краям, по периметру обведенным, обозначенным помадой губам. Словно девчонка хотела вскрикнуть, да вовремя удержалась. Глаза увидал, близко, вплотную. Крупные, темно-карие, бархатистые, чем-то похожие на изнеженные, в черных пятнышках крылья ночных бабочек. Глаза настолько бархатисты, что кажется, будто они, как и крылья у бабочки, подернуты тончайшей, легко ранимой пыльцой. Флером, сквозь который нежно просвечивает, пульсирует вся живая аура, все строение крыла или глаза — с его прожилками, с его затаенной, уязвимой тканью. Сергей прошел мимо, в нескольких сантиметрах, и она проводила его взглядом.
Среди стюардесс она была самой молодой. И, пожалуй, самой неопытной. То есть ко многому еще не привыкшей. В том числе к людскому горю, которое летит рядом с тобою. Была еще незащищенно чувствительна к нему. Потому и сейчас, находясь далеко от Сергея, она, именно она, почувствовала, что т а м что-то неладно, и подошла.
Обернувшись, опять увидел ее глаза. В них сейчас не было такого испуга, как раньше. Они встревожены, но не так панически, как тогда. Теперь в них больше сосредоточенности.
— Может, объявить, чтобы подошел врач? — сказала просто и негромко, глядя ему в лицо. — На борту наверняка найдется доктор.
Она была еще настолько н о в е н ь к о й, что пока хоть и неосознанно, но с видимым удовольствием произнесла этот арготизм — «на борту».
Сергей покачал головой:
— Не надо, сейчас уже не надо.
Может, минуту назад он и согласился бы с ее предложением, но сейчас видел, верил: перелом наступил. Все обойдется, должно обойтись. Он переломил. Они переломили: Сергей, больная, то, что в ней оставалось живого, и эта девочка. Цепь.
Лицо его опять было в испарине, волосы прилипли ко лбу.
Она почему-то не снимала ладонь с его плеча, и он так и оставался в прежнем неудобном, полусогнутом положении. Только голова вполоборота повернута к ней. Он и сам не хотел, чтобы ладонь снялась с его плеча — как птица с ветки, — потому даже развернуться к ней сполна не спешил. Чтоб не спугнуть. Что на него наехало? Благодарность к ней? Жалость к самому себе? Ощущение себя нуждающимся в защите? Маленьким? Смертным?
— Тогда принесу чаю, — сказала она опять же без нажима.
— Не надо. У нас есть кипяченая вода — там, в сумке, в термосе, — показал глазами на пол, где, не поместившись под сиденьем, стояла его дорожная сумка, разбухшая от простыней, пеленок и прочей поклажи. В руках Сергей по-прежнему держал согревающиеся тещины ладони.
— Нет, я все-таки принесу.
Рука снялась легко и стремительно. Только след ее, казалось, еще теплился.
Пошла по проходу, то одной, то другой рукой придерживаясь за спинки кресел. Шла, чуть наклоняясь вперед, как при встречном ветре, — самолет все еще набирал высоту. Вернулась быстро, неся в руках два стакана чаю, балансируя по гулко подрагивающему, словно по мелкой волне с бешеной скоростью пущенному проходу. Один стакан сразу передала Сергею, он стал поить больную. Чай был остывшим. Та сама подняла голову и пила жадно, крупными, редкими глотками. Глотки чередовались со всхлипываниями, чай проливался. Зубы мелко вызванивали о стекло, седые волосы выбились из-под белого старушечьего платка, растрепались.
В другое время Сергею было бы стыдно, если б в такую минуту, как сейчас, рядом с ними оказался посторонний человек. Болезнь никого не красит — как больных, так и тех, кто ходит за ними. И есть в ней минуты, а иногда и часы и даже целые сутки, есть в ней ситуации не для чужого глаза. Это только на первый взгляд непосвященного человека, навестившего больного в присутственный день и в урочный час — на двадцать минут, с цветами и кульками, — болезнь выглядит чуть ли не благостной, благородной, нематериальной. Лишенной плоти и, стало быть, прозы. Белые халаты, белые простыни, слабое мановение бледной, с голубыми прожилками руки. А у серьезной болезни есть своя материя, своя ворвань, своя кровь, свой чад и пот. И свой последний час.