Если кто и понял Лизаветину осечку, так это Сергей: настолько все другие в палате поглощены болью и болезнью.
Г л о ж е т. Эти люди были обглоданы болезнью — не только потому, что худели на глазах. Болезнь замыкала, зацикливала их на самих себе, она съедала нечто весьма существенное из человеческого в человеке. В том числе способность слушая — слышать.
Старуха тоже больна. У нее серьезное нарушение мозгового кровообращения — доктор Борис Александрович был единственным, кто не реагировал на ее шутки, не поддерживал предлагаемый ею иронический тон общения. Она шутила (доктор подходил к ней с никелированным молоточком, а бабуля советовала ему взять что-либо потяжелее, кувалду, например), он же, осматривая ее, был весьма сдержан и назначал все новые и новые анализы и обследования, на что Лизавета заявила ему в конце концов:
— Учтите, доктор: тело свое я завещала Костромскому мединституту. Боюсь, что после ваших анализов им ничего не достанется.
Доктор хмурился…
Это она сказала Сергею в первое же мучительное утро, показывая на разметавшуюся тещу:
— А она у вас красивая.
И тихо, чтоб другие не расслышали, добавила:
— Что же вы ее одну-то на ночь оставили?
Скорее всего, она ее в ту ночь и сторожила. Маленькая — какое там «тело» — кости, воробьиные косточки! — израсходованная, немощная, а сторожила такую большую и раскидисто, печально, как срубленное дерево, могучую. Красивую! Сраженной, срубленной красой, жизнью. Так и рухнула — кроной в пыль.
О чем думала Лизавета, всю ночь удерживая в кровати больную, эту тяжко мятущуюся скифскую каменную бабу? Заступница Лизавета, сама пребывающая на грани инсульта.
К ней самой никто не ходил, ничего не приносил. Разве что санитарки купят молока или яблок — за ее же деньги. Да Серега раз в неделю доставлял пачку сигарет «Прима». В страшной тайне от доктора Лизавета экономно покуривала, запираясь в дамском туалете в конце больничного коридора. Благо доктор и сам был курящий и по запаху засечь ее никак не мог.
— Ну, мы пошли, Вера, — сообщает в конце концов мать.
— И не приходите. Меня еще не скоро выпишут, — так прощается та — от стенки — с родителями.
Лизавета же выходит их проводить.
Она не ведет с девчонкой воспитательных бесед — у нее и сил бы не хватило на них. Но линия поведения с ее родителями, догадывается Сергей, выбрана Лизаветой неспроста. Старуха вообще не говорит, а только восклицает — на большее духу не хватает.
Утром, после умывания:
— Тьфу на тебя, Верушка! Чтоб тебя дождь намочил — красавица, да и только.
Нередко нечесаная, угрюмая, целыми днями не вылезающая из постели — во время приступов ипохондрии доктор приближается к ней, как птицелов, — Верушка в эту минуту, посвежевшая, с каплями воды в светлых, вовсе не простецких, когда она того захочет, волосах и впрямь хороша.
После этих слов, та, глядишь, и порозовеет. И хоть чуточку подольше продлится это ее редкое, мимолетное утренне-беспечное настроение. Когда она действительно птичка. «Верушка».
Вечером, когда медсестра обносит всех лекарствами, — на каждой тумбочке их целая горка:
— Ну, бабоньки, выпьем и снова нальем!
Сергею казалось, что даже его теща робко пыталась улыбнуться на этот задорный бабулин возглас.
Вся палата была тяжелой, но умирала в ней пока одна. Та самая женщина сорока — сорока двух лет. Собственно, по-настоящему Сергей видел ее только раз. А так она лежала в другом конце палаты у окна, была укутана в одеяло, и Сергей лишь слышал ее голос. Голос у нее капризный — чем дальше, тем больше, — отрывистый. Она то жаловалась на духоту в палате, то, напротив, требовала закрыть окно. То просила положить ее так, чтобы видно, что там на улице делается.
Просьбы ее выполнялись беспрепятственно: и больные, и посетители палаты знали, что женщина обречена. Не знала лишь Серегина теща, потому что она вообще вряд ли что понимала из происходящего и с нею, и вокруг нее, ибо сама была между небом и землей.
А на улице уже делалась, творилась, разгоралась весна. Ее действительно затворили, как творят, заквашивают кислое тесто. Солнце, словно становясь на цыпочки, все смелее, все прямее заглядывало в окна. Первая зелень — огонек бикфордова шнура — побежала по черным кустам и деревьям, которые вчера еще казались и не деревами вовсе, а древесным углем, гигантскими головешками, поставленными на попа, обгоревшими, спекшимися, не имевшими ни капли живого сока в обугленном нутре и только каким-то чудом сохранившими форму, не рассыпавшимися под чьим-то прикосновением или порывами ветра. А тут еще миг — и последует взрыв: огонек добежит до заряда. До капсюля весны. И все озарится ее теплым, текучим сиянием, вызванным из самой глубины — неба, земли. Жизни…