Голос у женщины удивительно молодой, звонкий, хотя и отрывистый. Тому причиной могло быть, конечно, и ее состояние, но в любом случае это был голос не сорокалетней женщины. Примерный возраст ее Сергей определил по другому признаку. У постели безотлучно дежурили ее взрослые сыновья. Один приходил утром, другой менял его вечером. Молчаливые, сдержанные, они без единого звука сносили капризы матери, окружили ее такой тончайшей, ласковой (касается ран и не саднит) материей заботы, на которую вряд ли способны даже дочери. Их забота была м а т е р и е й еще и потому, что была материальной, никаких слов, никаких выразительных жестов — они просто сторожили каждое желание матери, кормили ее с ложечки, поили, ходили за нею, как за грудным младенцем. Еду носили в термосах, чай кипятили и заваривали прямо в палате, чтоб свежий, пахучий был. Портативный телевизор купили для нее. Стоило матери захотеть, как он водружался на подоконник, и проекция окна, фигурально говоря, удлинялась до бесконечности: видно было не только то, что творилось на улице, но и далеко-далеко за ее пределами. И не только в другом пространстве, но и в другом времени — когда по телевизору повторяли, скажем, «Семнадцать мгновений весны».
Правда, включать телевизор больная почти не просила, испытывала к нему практически полное равнодушие в отличие от ссыльной большевички, которая, едва загорался крохотный экран спитым пульсирующим светом, сама загоралась, пульсировала, обращалась в зрение — еще не притупившееся — и слух. Дальние страны, как и дальние времена, занимали, задевали больную куда меньше, чем то, что было, казалось, так близко — стоило распахнуть окно, высунуться в него или, еще лучше, спуститься по больничной лестнице вниз, и вот оно: охватит, подхватит, понесет, как ласточку в небе.
Которую само небо, кажется, и несет…
Высунуться, спуститься…
Женщине невозможно пошевелиться. Ее невозможно было пошевельнуть. Малейшие прикосновения причиняли боль, саднили: у нее развивался рак позвоночника. Сыновьям же удавалось то, что не удавалось ни медсестрам, ни врачам, — поворачивать ее так, что она только тихо-тихо стонала.
Дочерям бы точно не удалось: тут надо иметь недюжинную мужскую силу — чтоб мать поднимать как пушинку. И как пушинку легко. И как пушинку бережно.
Ростом они невелики, да и в плечах не косая сажень, но как молодые бычки, надутые, начиненные молодой упругой силой, которая разве что от земли их не поднимала, хотя они и шли, катились по ней, подпрыгивая на малейших кочках. Младший носил очки, без конца съезжавшие набок, наискосок — не могли удержаться в седле, не в состоянии были объездить эту упругую молодую силу, которую по досадной прихоти природы им довелось венчать. Старший очков не носил, под юношеской округлостью уже проступал остов, шар трансформировался в куб — самое прочное, самое жесткое из всех геометрических тел; во всем остальном же они похожи как две капли воды.
По легкой, упругой силе, по цвету кожи, по обаянию чистоплотности и здоровья если и походили на пару бычков, то на тех, которых в деревне называют «выпоенными». Выпоенные, вспоенные цельным материнским молоком…
Младшему лет двадцать, он, судя по всему, студент, старший (двадцати двух — двадцати трех лет), вероятно, уже работал.
Еще одно различие. Если младший при всей сдержанности, шедшей, возможно, от самой ситуации, в которой находилась семья, все же поддерживал разговор и с матерью, и с другими обитателями палаты, то старший был несокрушимым молчуном. Сергей, например, и голоса-то его не знал по той причине, что он его и не подавал. Зайдет, поздоровается кивком и сразу к своему рабочему месту. И пеленает мать, и кормит ее, и ходит за нею без единого слова. Так и получалось, что голос матери знала вся палата, а голос ее старшего сына никто по-настоящему не слыхал. Сама мать, бывало, скажет ему:
— Ты бы, Федор, хоть поговорил со мной. А то скучно с тобой, не то что с Мишей.
Федор молча, грустно улыбался и опускал голову.
Деятельная напористость младшего, который теребил врачей, приглашал профессоров, и истовое, молчаливое служение старшего взаимно дополнялись, сочетались и были теми двумя нитями пряжи, из которых ровно и мерно, без порывов, сплошным тончайшим полотном — маревом, если только марево материально, и ткалась материя заботы.