Выбрать главу

Вот я в нашем дворе, босой, в трусах и майке, с непокрытой головой, с хрустом ем кислое яблоко и смотрю, как Сейфулла-ами подметает двор. С утра и до самого вечера Сейфулла-ами подметает двор и улицу, а вечером, еще засветло, снимает свой белый передник, уносит в подвал свою метлу и ржавое ведро, цепляет на грудь полученную спустя месяц после Победы медаль "За оборону Кавказа" и, глядя себе под ноги, идет в угловой магазин. Купив бутылку сладкого вина и немного соленого творога в бумажном кулечке, он возвращается и, остановившись, грозит нам, ребятам, своим толстым указательным пальцем: "Ах вы, чертенята этакие, ах, вы, пострелята, когда же вы по домам разойдетесь, бай-бай пора!"

Мы, перемигиваясь и пересмеиваясь, ждали, что будет дальше. А дальше всегда было одно и то же. Сейфулла-ами, поднявшись по узкой лестнице с выщербленными каменными ступенями к себе на второй этаж, исчезал за своей дверью, и через полчаса из-за двери доносился его тонкий, заунывный голос. Сейфулла-ами пел сетях, и в песне его были горы, ущелья и реки... Попозже, когда стемнеет, во двор к нам зайдет лейтенант, не вчерашний, а новый, вчера другой приходил, а позавчера и вовсе майор был. Молодой лейтенант, чеканя шаг в своих надраенных до блеска высоких сапогах, пройдет мимо и покосится на нас, а мы понимающе переглянемся и с необоримым интересом посмотрим ему вслед.

У лестницы, ведущей к Сейфулле-ами, лейтенант остановится и станет ждать Зейнаб, единственную дочь Сейфуллы, сироту по матери. И минута в минуту послышится стук каблучков Зейнаб, и появится она сама - в ситцевом платье с короткими рукавами, с трофейной сумочкой в руках, совсем как настоящая маленькая женщина, и не оступаясь, ни на кого не глядя, вроде и не знакома тут ни с кем, направится прямиком к воротам. А лейтенант - за ней следом. Спустя немного времени дверь на втором этаже снова откроется, на сей раз во двор выйдет сам Сейфулла-ами и, пошатываясь и дергая носом, закричит на нас: "Ах вы, окаянные! Ах вы, проклятые! Разойдетесь ли вы, наконец, по домам своим или нет?! Докуда стоять тут будете, глазеть - в театр, что ли, пришли?!" Он кричал громко, срываясь на визг, а прокричав, ронял голову на грудь и начинал плакать. А мы - смеяться.

Потом мы разойдемся по домам, и бабушка мне постелет постель, и я, как всегда, дам ей лекарство и буду смотреть, как она пьет его, а потом мы заснем. Ночью мне приснится сон. Я увижу Сейфуллу-ами, он стоит на верхней площадке лестницы и смотрит на меня. А я смотрю на него и удивляюсь, почему у него глаза так увеличились и в каждом глазу горит по крупной звезде. Сейфулла-ами говорит мне что-то, т я не слышу слов, вижу только звезды в его больших, покрасневших от слез глазах. И слышу глухое, жуткое завывание ветра где-то вдали. И тут я замечаю, что Сейфулла-ами манит меня к себе указательным пальцем, а звезды в его глазах, похожие на лунные осколки, светят все сильнее, и ветер завывает все ближе, и мне становится ужасно холодно.

Порой я завидую тем, кто ведет дневники. Но это, в сущности, ничего не меняет. Потому что человек ничего не забывает навсегда, всякому воспоминанию есть свой черед, и когда наступает час, в мозгу сами собой отворяются затворы и открываются запертые двери.

Главное - суметь устоять перед воспоминаниями. Когда же они одолеют тебя, откроются запертые замки в голове, хлынут расплавленным свинцом в горло и тонкой иглой прошьют тебе сердце, тогда остается одно из двух - или, насвистывая беспечно, пойти себе прочь дурак дураком, или - сдаться на милость врагу. Третьего не дано. Ибо прошлое всегда в засаде и только ждет случая, чтобы спустить курок.

... А виноват во всем Махмуд. Не рассмеши он меня рассказом о Темире, я бы не вспомнил Сейфуллу-ами. Дочь его Зейнаб работает сейчас кассиршей в аптеке, красит волосы хной, и ей уже, если мне не изменяет память, далеко за шестьдесят,

- А памятник на могиле Зульфугара-киши поставили?

Махмуд поставил армуды на круглый столик, достал из кармана платок и отер лоб и затылок.

- Дай бог Салатын здоровья и всяческого благополучия, - сказал он. - В Житомир за мрамором послала, а Аванес-камнерез такой памятник из того мрамора сотворил, что святому имаму на могилу впору ставить. Все честь по чести сделали, дорогой. - Махмуд взял свой стакан с чаем, отпил глоток и снова поставил. - А ты свое здоровье поправляй, мы все сейчас только о тебе думаем, дорогой. И не пей ты этих лекарств, лучше на природу поезжай, подыши свежим воздухом. Тебе воздух нужен.

Больной открыл глаза.

- Как ты сказал - кардиаминус джартес?

Махмуд откинул голову и, открыв свои белые-белые зубы, закатился таким громким смехом, что больной даже вздрогнул слегка.

- Да полнится светом его могила! - сказал Махмуд, отирая слезы с глаз тыльной стороной ладони. - Так и отошел старик со смехом и с шуткой-прибауткой, царство ему небесное!..

Вошла Замина, жена больного, в длинном халате, с засученными по локоть рукавами, с пятнами крови на руках, она разделывала в кухне барашка, которого привез Махмуд.

- Приезжай к нам почаще, Махмуд, а? У твоего двоюродного брата при тебе настроение поднимается.

Больной, улыбнувшись, подмигнул Махмуду.

- Это она из-за барашка такая добрая... Нашей хозяйке то-же не помешал бы укол кардиаминуса джартеса, как ты считаешь, Махмуд?

Махмуд снова расхохотался, больной тоже засмеялся, но тут же закашлялся. Впервые за последние дни кашель был мягкий, не сухой, сухой так рвал ему грудь, что от боли в глазах темнело.

Замина, в отличие от Салатын, отлично поняла шутку и, улыбаясь, что-то говорила взахлеб смеющемуся Махмуду, который в изнеможении замахал на нее руками. Больной не слушал их; кажется, Махмуд стал рассказывать повторно для Замины о Зульфугаре-киши и Салатын, о Темире и Тамаре, о ночном переезде через Куру, о смерти старика. Полузакрыв глаза и все еще улыбаясь, больной нашарил на прикроватной тумбочке сигарету, зажег ее и с наслаждением затянулся раза три, Он и впрямь хорошо себя чувствовал. Правду говорит Замина, Махмуд вносил с собой колдовской воздух Куры, легкость и покой родных просторов. У больного при виде его прибывало надежд, он, хоть и ненадолго, забывал свои горести, мучившие его воспоминания отступали куда-то, наглухо запертые двери оставались запертыми, они будто ждали, когда Махмуд попрощается и уйдет. Но сейчас, дымя сигаретой и не вслушиваясь в разговор Махмуда с женой, он думал об одном: о каком это Салахове говорил Махмуд, повествуя о странной смерти Зульфугара-киши? Не тот ли это Салахов Адыль, не помню, как отчество, что живет у них во втором подъезде? Потому что ему уже тоже далеко за восемьдесят, персональный пенсионер, по вечерам на бульваре гуляет, и, как говорят, всю жизнь занимал высокие посты. Вот поправлюсь, порасспрашиваю о нем соседей, разузнаю все точно.

Что же до урядника, больной был уверен, что и его имя он где-то когда-то слышал, без сомнения, слышал, только вот где? Когда? От кого? Как ни напрягал свою память больной, ни одна из запертых дверей не поддалась. Но больной был уверен, что этот самый урядник стоит за одной из запертых дверей и ждет своего часа...

Перед глазами у него встала высокая, худощавая фигура Салахова, его изжелта-сероватое лицо со слегка искривленным ртом, который говорил о том, что у него был парез, острые скулы и узкие монгольские глаза; он вдруг явственно, как сейчас Махмуда, увидел Салахова в его когда-то дорогом, но поношенном пальто, с тростью с серебряным набалдашником. Интуиция говорила ему, что это, пожалуй, и есть тот самый Салахов, которого поминал Махмуд.

А Махмуд закончил свой рассказ, и раза два с беспокойством взглянул на больного.