Выбрать главу

Покинув посольский покой, скопец Энвер спустился по мраморной лестнице в дворцовый сад, весь охваченный осенним золотом, поднял голову и ахнул в сердце своем, такое было не по-осеннему синее и прозрачное небо. Он вспомнил что-то очень отрадное, но что именно, не мог уточнить, ибо в одурманенном индийским опием сознании стоял плотный туман, сквозь который было весьма трудно, почти невозможно пробиться к нужной мысли.

Он погулял немного в саду, стараясь не слышать стенаний и воплей, отчетливо доносящихся сюда, и, придя в самый конец сада, посмотрел вниз, в ущелье, по дну которого змеилась хорошо утоптанная дорога, а на ней стояла какая-то арба. Чья это арба, интересно, подумал он, какого бедолаги, и сам подивился своему любопытству. Скопец Энвер пожал плечами и пошел к себе.

А арба, силуэт которой так явственно видел сверху из дворцового сада скопец Энвер, принадлежала ханскому шуту Уфлама Гасыму. На рассвете после взятия крепости Уфлама Гасым, узнав о казни хана и облегчив себе сердце слезами, переоделся в грязную залатанную крестьянскую чоху, вышел из подземелья, пробрался, играя жизнью и смертью, в брошенный дом поэта, вынес оттуда кипы рукописей, сложил их аккуратно на дно арбы, покрыл их сеном, купил у лезгина за три серебряные монеты крепкого мула, впряг в арбу и в последний раз оглядел родной край, небо которого уже заволокло черным дымом горящих деревень. Он прощался в душе с этими горами, лесами, долами, пашнями, лугами, родниками и камнями, потому что навсегда уходил отсюда и увозил бесценные рукописи поэта, чтобы укрыть их в каком-нибудь мирном городе от шквала погромов, потому что сарбазы уже шныряли по домам, разыскивая их.

Гасым любил поэта и прозорливым сердцем провидел его судьбу: бешеные псы, истекающие скорпионьим ядом, бесспорно, найдут поэта: если даже поэт превратится в птицу и взмоет в небо, Они, обратившись в стервятников, и там его настигнут.

В сумерки на закате солнца шут пустился в дорогу, чтобы спасти его мысли, запечатленные на белой бумаге, его бессмертные слова, биение его нежного сердца, которое сегодня навсегда остановится. Но его мысль, его чувство, его дух, воплощенный в слове, не умрут, шут унесет их далеко отсюда, от этих обезумевших варваров, и там, возможно, на другом конце земли, они обретут новую жизнь и воссияют новым светом... Ибо свет погасить нельзя!.. Э-эх, судьба!...

В тот час, когда скопец Энвер увидел из дворцового сада арбу на безлюдной дороге в ущелье, шут Уфлама Гасым как раз проверил ось и штыри и, разогнувшись, поднял голову и тоже заметил какой-то силуэт в дворцовом саду, в самом его конце. Свет падал в глаза ему, и силуэт скопца Энвера привиделся ему в образе гигантского стервятника, потом, присмотревшись, шут увидел, что это человек, и понял, что человек этот один из ближних чужеземного завоевателя. Уфлама Гасым, поскольку он всегда по роду своих занятий шутил, смешил, балагурил и потешал, не знал ни одного ругательства, поэтому он призадумался и горячо выкрикнул первое пришедшее ему на ум проклятие:

- Чтобы тебя оскопили, как твоего господина, и чтобы ты всю жизнь томился по юной женской плоти, эй, мерзавец!

Гасым крикнул это, не опасаясь, что будет услышан, дома были далеко отсюда, не докричишься, поэтому он, остудив свое сердце, уселся на ворох сена на арбе, прижал руки к груди и взмолился:

- Создатель, смилуйся над поэтом, не останавливай, не останавливай это сердце!

Он свесил голову на грудь и снова заплакал.

Когда поэта вывели из подземелья и повели к месту казни, над грядой гор стояло красное, как бурдюк с кровью, солнце. Поэт застонал от боли, которая сводила ему лицо и шею, и, посмотрев на кроваво-красное солнце, двинул рукой, чтобы свершить салават, как делал обычно, когда наступала пора листопада и солнце полнилось кровью, но руки его были связаны за спиной кожаным поясом, и он не сумел осенить лицо святым жестом.

Красные лучи солнца коснулись лица поэта, который корчился от боли, но, странно, лучи эти несли прохладу его пылающему лбу и глазам.

Втайне от повелителя визирь, сговорившись с группой военачальников, решил перед казнью отрезать поэту язык во избежание всяких неожиданностей во время церемонии казни. Визирь знал, что у поэтов перед смертью весьма злой язык, и опасался, как бы этот голодранец не уязвил в торжественный миг своим словом его или векила, или, того хуже, повелителя! Сегодня - величайший праздник, и если он почему-либо расстроится, то не сносить головы ни визирю, ни векилу. Много видели казней они на своем веку, и привыкли, что жертва еще до того, как палач поднимет секиру, валится в ноги повелителю и молит о пощаде, но поэт милости не попросит, это ясно!.. И, пошептавшись, они решили загодя отнять у него язык, чтобы не молол зря, не превратил, упаси аллах, великий праздник в великий траур!..

А поэт, хоть и видел в руках низкорослого ушастого старика кусок кроваво-красного мяса, но, кажется, так и не понял, что с ним сделали, думал, должно быть, что язык у него распух до невероятных размеров и оттого эта мучительная боль... И еще эта кровавая мука заходящего солнца!..

Кто-то сзади подтолкнул его, двое стражников прошли вперед, в нос ему ударил едкий запах пота, и боль его усилилась.

Сквозь кровавый туман в глазах поэт смотрел на медленно кружащие в воздухе желтые и красные листья, на желтизну распада и увядания. Где же вся зелень мира, создатель, и почему ты судил умереть мне в пору листопада в тоске по зеленой листве?..

Потом он как сквозь прореженный туман увидел перед собой белокаменный дворец и понял, что его казнят на дворцовой площади, что казнь его станет зрелищем...

Ему показалось, что кровавая краснота заходящего солнца образовалась из испарений пролитой сегодня на его родине крови, безъязыкие уста захотели выкрикнуть слово, но боль пронзила гортань кинжалом и не дала раскрыть рта. Из левого глаза поэта выкатилась слеза, она была кроваво-красного цвета... Поэт никогда прежде не видел чужеземного завоевателя-скопца, но, думая о нем, неизменно представлял его лицо в виде сморщенной гнилой айвы. И теперь, когда его привели на дворцовую площадь и он увидел посреди ее на ханском троне чужеземца, глаза его захохотали - лицо это было еще более сморщенным и безобразным, чем оно представлялось поэту, голова крошечная, как у недоразвитого ребенка. Поэт медленно, как во сне, повернул голову и посмотрел на сарбазов, от них несло навозом. По правую руку от него жались в страхе соотечественники - старики, старухи, подростки и, наконец, женщины и девушки, чьи тонкие станы и голубые глаза он воспевал неустанно; из глаза у поэта выкатилась еще одна слеза, и она тоже была кроваво-красного цвета. Сердце у поэта разрывалось от боли, поэт знал обычай войны, знал, что в лоне у этих женщин и девушек, стоящих здесь с холодным отчаянием в глазах, с неубранными волосами, уже посеяно семя диких пришельцев. На глаза его навернулись кровавые слезы. Он еще раз, прощаясь и испрашивая в душе у соплеменников благословения, оглядел их и впереди всех увидел старого крестьянина в залатанной грязной чохе, в чарыках и бараньей папахе. Поэт узнал в нем умницу-шута. Таких выразительных глаз ни у кого больше не было, они плакали, когда лицо смеялось. По глазам этим поэт понял все, что хотел сказать ему шут, все слово в слово. И шут, по улыбке, мелькнувшей на бледном лице поэта, тоже увидел, что поэт все понял и уходит из жизни с надеждой и верой: слово его не погибнет вместе с ним, оно останется жить и волновать сердца людей.

И тогда шут ушел, ушел, подавляя рыдание, чтобы не видеть казни последнего поэта своей страны и своевременно отправиться в далекий и опасный путь.

Шут ловко отступил за спины соплеменников, вышел незаметно из толпы и, спустившись в ущелье, к своей арбе, обнял мула за шею и дал волю слезам. Выплакавшись, он сел в арбу и прежде, чем погнать мула, поднял голову и посмотрел на кроваво-красное небо и крикнул:

- Ослепнуть тебе, Рок!

Крик его вспугнул ворон в ближнем лесу, они раскаркались на всю округу. Арба тронулась с места, заскрипела колесами и спустя некоторое время въехала в темный лес.