Мастер Сядько Николай Иванович с рябоватым лицом, маленьким морщинистым лбом и постоянно красными глазами, сидел в мастерской на возвышении за столом и грыз в зубах пластмассовый мундштук.
— Лизоблюд! — однажды крикнул он.
Это когда строились идти в столовую.
Везувий, сгруппировавшись, коротким крюком с левой «уронил» мастера к побеленному стволу тополя на затоптанную землю. Мастер вызывал не просто чувство брезгливости, но какого-то отвращения. Что ни слово — то мат!
Сыграли свадьбу Тони. Как-то Андрей Васильевич задумчиво посмотрел на небо, на бледный диск луны, сказал:
— Ну ладно я! Так я в войну ФЗУ от голодухи кончал. Там нас приодели, приобули, пайку дали. А ты куда попер! Ты просто пораскинь мозгами. Отец есть, мать есть. Так. Чего ж тебе было не учиться! Э-э, — протянул он затем и с отчаянием швырнул в сторону недогоревший окурок, который красненьким огоньком прочертил в синем воздухе трассирующую дугу. — Сам потом поймешь. Трудно нам, деревенским беглецам, в городе… Куда ни глянешь, везде деревенские ваньки вкалывают, одни беглецы! Жаль, что у меня образования нет, а то бы… Эх! Но я хоть курсы кончил, сейчас мастерю…
— Матом кроете рабочих?! — резко спросил Везувий.
Напившись в первую получку, Везувий подрался с отцом и поехал, прихватив аккордеон, к Силуановой.
Она, потупив взор, сказала:
— Я иду на свидание!
Он поплелся за ней. Но, постояв немного, поднял аккордеон над перилами и отпустил его в пролет. Аккорд удара внизу эхом разнесся по подъезду.
— Пьяница лизоблюдовская! — донесся голос Силуановой, и хлопнула дверь парадного.
Пришел домой и под храп отца молча лег спать…
Перед Новым годом Тоню зарезало трамваем в Перово. Ее положили в гроб, красный с белыми рюшечками. Гроб стоял на табуретах перед подъездом. Шел снег, падал на лицо Тони и не таял. Снег был очень тихий и грустный, а красный гроб казался вызывающим, как будто явился с того света, о котором Везувий всерьез никогда не думал, даже, казалось, не подозревал о его существовании.
Везувий смотрел на лицо сестры и ему было очень страшно. Все плакали и ему хотелось плакать, но слез не было. Глаза его неотрывно смотрели на гроб, примерзли прямо-таки к гробу, как будто кто-то другой, сильный и властный, залез в Везувия и изнутри руководил этим его взглядом, полным остолбенения и ужаса.
— Господи Иисусе Христе! — вопила мать, красная от слез, с выбившимися из-под черного платка седыми, как дым, волосами. — За что ты послал мне такое наказание! Чем я перед тобой провинилась!?
Старенькое пальто матери пахло нафталином, серенький меховой воротник, то ли кролика, то ли кошки, от времени вытерся и был в проплешинах.
Тетка Марья, из деревни, с мужичьим грубым лицом, одетая в черную телогрейку, новую, только полученную в колхозе, беспрерывно повторяла какую-то молитву. Другая деревенская тетка, в перешитом из солдатской шинели пальто, замерзшими красными руками шевелила, поправляя в гробу, дешевенькие бумажные цветы.
— До-очка! — изредка взывал отец.
Гроб закрыли крышкой и поставили в грузовик.
Везувий вздохнул, страх постепенно проходил. Везувию очень хотелось теперь взглянуть на Христа и спросить, что же он не защитил Тоню? Страстно захотелось увидеть и спросить.
Кладбище было в синем снегу, и кресты, ограды и деревья казались Везувию такими же синими. День был короткий, едва набрав силу к полудню, спустя пару часов стал затихать, преобразуя белизну в синеву. Снег прекратился и кое-где на небе проступили бледные звезды, колючие и холодные, но живые.
На поминках плакали, кричали.
— Помяни, Везувий, помяни! — говорила тетка Марья, придвигая стакан с водкой Везувию.
Он помянул, конечно. И раз, и два…
Потом вышел из-за стола, накинул пальто и шапку, и незаметно покинул поминающих. В душе была смута.
По переулку шел интеллигентный мужчина в очках и в шляпе. По этим очкам и шляпе Везувий определил его интеллигентность. В одной руке человек держал торт, в другой — авоську с шампанским. Шел он красиво и устремленно. Так ходят по сцене актеры, изображающие князей. И это было неприятно Везувию видеть.
Подавив злобу, Везувий подошел и спросил: