Было всего два письма, три записки и две визитные карточки. Маша взяла первое письмо и принялась в волнении быстро читать вслух:
— «3 января 1917.
У нас Новый год начался довольно мрачно, 24-го заболел корью Володя…» Это же тот Володя, который будет знаменитым писателем! — вскричала Маша и продолжила: — «…а через несколько дней Сережа и Ольга последовали его примеру. Под Новый год у нас был настоящий лазарет. Обычно, конечно, корь — пустячная болезнь но у Володи, после двух тяжелых воспалений (в 1909-м и 1915-м гг.), легкие не очень надежны, и потому, особенно страшны осложнения с этой стороны. Корь у него протекает гораздо тяжелее чем у других, с бронхитом и „пневмоний-ными узлами“, и мы еще не спокойны, т. к. каждый день температура днем повышается (31-го — 39, 6°). Пока уцелел Кирилл, но вряд ли он уцелеет окончательно. В результате „праздники“ (если вообще можно говорить сейчас о праздниках) вышли хуже будней. Когда Володя поправится, его повезем недели на три в Финляндию. Это будет не раньше конца января.
Ваше письмо я получил вчера, придя на службу. Спасибо за поздравления: у Вас сохранилась эта милая традиция, и я постараюсь вовремя поздравить Вас с 19-м. Если Вам суждено еще приехать в П., надеюсь, что Вы не остановитесь в „Аст.“, где мы с Вами видимся точно на большой дороге. С точки зрения разных Ахиллесовых пят это, может быть, и к лучшему, но все-таки гораздо приятнее и уютнее было видеться с Вами в „Европейской“ и даже в „Селекте“. Правда, это дороже, но, „принимая во внимание“… и т. д., это соображение не должно бы Вас беспокоить.
Вы пишете: „Ради бога не подумайте, что в этом письме есть хоть капелька кокетства…“ Милая, где же тут кокетство, когда Вы так решительно заявляете о своих чувствах. И раз они Вас не мучат, а Вам „весело и хорошо“, то и слава Богу. Но все-таки — неосторожно „играть с огнем“ — и Вам, и мне. А мы в последний раз словно задались целью испытать стойкость наших нервов или вообще „задерживающих центров“. Это — такая игра. Ведь „рецидив“ ничего бы не принес, кроме унизительного разочарования…
Увы, книжку Репнина давно уже основательно выругал в „Речи“ Философов, причем за Нарбута заступился Бенуа, а мне уже поздно заступаться за Репнина. Книжку я получил, совершенно не знал, от кого. Постараюсь ее прочесть. Может быть, она меня очарует.
Между прочим, Гришинская Вас видела и назвала моей сестре, которой очень хотелось Вас рассмотреть, но она стеснялась. До свидания, целую ручки.
Ваш В. Д. Н.»
Маша принялась за другое письмо:
— «23 июля 1917.
Мне грустно и обидно, что поездка в Москву расстроилась и что я Вас опять невольно обманул и огорчил. Вы теперь уже знаете, что это независимо от меня, что мне по необходимости пришлось здесь остаться, и что весь съезд перебирается сюда… И мне совестно, что Вы напрасно хлопотали. Пожалуй, я еще и должен Вам за номер: это было бы совсем нелепо… Надеюсь, Вы мне скажете, если это так. Мне очень, очень хотелось Вас видеть после Вашей тяжелой болезни. Теперь — Бог знает, когда мы свидимся. Думаю о Вас с печалью, вспоминаю с нежностью. На днях в деревне целый вечер слушал в граммофон Панину — и так пахнуло старым, пережитым. Господи, как давно все это было! „Что прошло, то будет мило…“ Вспомнились теперь эти беззаботные поездки в Москву, ужин в кабинете „Метрополя“, какой-то пальмовый сад, где мы почему-то сидели на 1-й неделе поста и пили шампанское! Ваша квартирка в Полуэктовом, такая уютная и славная… Господи, как давно все это было, — и как тогда всем легче и лучше жилось, и как кошмарно все, что сейчас кругом делается.
Для меня прошедшие 10 дней были особенно кошмарны. Начиная со среды, 12 июля, когда Керенский пригласил меня и предложил министерство юстиции, я почувствовал, что на меня обрушилась бесконечная тяжесть. Вы могли подумать, что мне этого хотелось!! И написали мне о моем честолюбии!! Я глазам своим не поверил, когда это прочел. Ведь вы же знаете, что еще в конце апреля, когда был первый министерский кризис, я был единогласно послан Ц. К. в состав Вр. Прав., на новый пост министра призрения, и только после моего категорического отказа избран был Шаховской. И теперь то же самое. Я с ужасом и величайшим отвращением думал об этом назначении, сделал все, что было в моих силах, чтобы отбояриться, и теперь, когда это удалось и комбинация, по-видимому, осуществится без меня, — я на время вздохнул свободно. Конечно, я понимаю, что это только на время и что эту чашу все равно придется рано или поздно испить, но все же чем позже, тем лучше. В особенности ужасно министерство юстиции с этими политическими процессами, Петропавловской крепостью, со всей этой „революционной“ юстицией, которая с настоящей не имеет ничего общего. Между прочим, я имел в виду в случае принятия просить Чебышева пойти ко мне в товарищи. Сегодня, когда выяснилось, что Керенский вновь берет себе портфель юстиции, я в первый раз за все дни почувствовал себя легко и даже пошел в концерт, слушать 6-ю симфонию Чайковского!.. Чем может сейчас прельщать министерский пост — не знаю. Власть — призрачная. Возможность поправить и направить дело — самая минимальная. Трудности — огромные. Неприятности и опасности на каждом шагу. При этом, конечно, надо зачеркнуть личную жизнь, забыть всех и все, кипеть с утра до ночи, как в котле, тратить нервы, напрягать ум, волноваться — для чего? Для того, чтобы вас все ругали, вешали бы на вас всех собак, а в тот день, когда вы уйдете, забыли бы вас так, словно вас никогда не было. Кого может радовать такая перспектива? И какие могут быть компенсации? Нет, все кто меня любит и мне сочувствует, должны радоваться, что я пока свободен и независим, и пожелать, чтобы подольше протянулось это положение…»