– Хватит, Лариса. Съездили, поговорили.
Еду в поезд мама обернула фольгой: курица, яйца, помидоры с зеленью – три бугристых космических тела тускло сияли на подоконнике. Всю прихожую заставили сумками, опять дед уезжал, как челнок с товаром. Опять будет вокзальная спешка и запах мазута – запах дороги и перемен, которых не случится.
Посидели пару секунд на дорожку. Всегда в эти секунды я сомневался: кого мы обманываем, сидеть надо дольше – если какой-то божок в этот миг и решает, отщипнуть удачи в дорогу или нет, так он видит, что мы халтурим.
Без деда дом показался тихим, точно целыми днями дед шумел. Потом я понял, что мы с мамой ходим и молчим, обедаем молча и без слов собираемся. Кое-как телевизор разогнал тишину по углам, мама наделала мне бутербродов в школу и вдруг не нашла фольги.
– Весь рулон… Куда? Куда, я спрашиваю? – С грохотом она задвинула ящик, замерла, волосы свисли, как листва по осени, та же увядшая охра. – Может, в сумку ему сунула?
Ближе к ночи она съела пару конфет, подобрела, и я спросил, почему бабушка приедет только через неделю отдельно от деда – он и так спал на кухне, обоих бы там и уложили, побыли бы тут вдвоем, лучше, чем мотаться в одиночку.
– Потому что дядя Толя без них продает все, что можно продать в доме.
– Зачем?
– Господи, ты же не такой маленький. Пьет он. Несчастный больной человек. И они с ним несчастны.
Полночи я ворочался – только придавит лапа сна, как с кухни шорохи: шуршит что-то, чавкает. Лежу, натянул одеяло на уши. И снова там шныряет, копошится. Может, с улицы? Поди разбери. Но кажется, будто оно уселось в углу и пальцем – если у домовых есть пальцы – ковыряет, мнет ее… хрустит, ей-богу, фольга хрустит. Утром мама проснулась со спущенным до колен одеялом, точно кто подшутил над ней. Продрогла. Лето еще не согрело Москву, сквозняк гулял по квартире такой колючий, что мы ходили в свитерах и спали в майках.
Когда за завтраком мама сказала, что никак не доберется до кадровиков, чтобы застолбить отпуск, я предложил:
– Возьми зимой. Поедем к ним на праздники.
– О боженьки! Там снега по пояс, во двор не выйти, дверь за ночь завалит, сидишь – пар изо рта, пока печь не протопишь.
Как-то у бабушки захворала одна из свиней, стала угасать. Пригляделись и нашли у бедняги дырочку в горле, то есть приговор. Пока дед приводил его в исполнение, бабушка увела меня со двора на уличную лавку и длинно, в лицах и голосах, рассказала историю их знакомства с дедом. Половину придумала – кому нужна достоверность? В каждом дворе ржавеют ее залежи.
Молодой еще, накануне армии, дед наведался к тетке прочесть письмо от родни. Стоит, читает – солнце высветило лист. Заходит бабушка – снимала у тетки комнату. Дед поднимает глаза от строки, видит Екатерину Васильевну – будущую свою единственную жену – и роняет письмо… оно летит, кувыркается в воздухе… детский смех со двора… Стоп! Снято.
Бабушку встречали рано утром. Восьми не было, как мы явились на вокзал. Хмурая, не проснувшись толком, мама стояла в очереди за чебуреками. Я караулил нужную строку на табло и ощупывал языком нёбо – обжегся, пока осваивал фокус с глотанием горящей спички. Теперь тосковал: чебурек будет горячий, ждать, пока он остынет, я не умею, а значит – жевать через боль… чебурек, который я так любил запретной любовью.
С бабушкой мы не виделись два года. На перрон она спустилась маленькая, кругленькая, как Винни-Пух – наш, советский, куда идем мы с Пятачком, – а помнилась бабушка высокой, могучей. Почему деда не постигла та же метаморфоза?
Обнялись: улыбки, слезы. Взяли сумки и двинулись по перрону. Проходя мимо чебуреков, бабушка принюхалась, сказала, что это есть нельзя. Мама кивнула и глянула на меня для контроля. Язык и нёбо после чебуречного масла горели с новой силой.
У эскалатора бабушка жалась к поручню, тот скользил под рукой, тянул вперед, и она причитала тихо:
– Сучий город… господи, спаси…
Дома села на стул в прихожей, стянула платок, обтерла шею. Такой же измотанной она приходила с сельского поля – в поту, в репейниках, садилась на дворе и долго пила из ковшика. Я принес воды, хоть она не просила, – бабушка поставила стакан на колено и провела рукой по мишуре на шкафу – серебро заискрилось, задрожало.
– Звенит будто.